От Волги до Веймара - Штейдле Луитпольд. Страница 20
В памяти моей вновь ожили воспоминания. Я вновь видел, как моя правая рука автоматически тянется к ложу ружья, сжимает его как раз там, где находится спуск курка. «Так, – думал я, – а теперь что? Теперь пускай только выглянет тот, кто сидит по другую сторону окопов, – враг! Что-то он мне подставит: плечо, спину или лицо?» Мне снова вспомнились те доли секунды, которые прошли до выстрела. Но я больше не мог, не хотел вспоминать. Меня охватил ужас. Ведь после войны прошло уже почти десять лет. А может, мое представление о войне и о мире было слишком упрощенным?
Кто наделил Ремарка даром слова, да еще и мужеством и нравственной свободой? Какие силы пробудили в нем жгучую ненависть ко всему, что несет война? Кто вложил в его сердце горячую любовь к жизни и бесстрашие, ибо он не побоялся пригвоздить к позорному столбу губителей жизни?
Должен признаться, после чтения этой книги мысли мои во время святой мессы витали совсем в другом мире.
Даже обряд возношения даров оставлял меня холодным, и священник на кафедре не находил отклика в моей душе. В музыке органа и песнопениях мне слышались скрежещущие диссонансы неистового грохота боев. А часы и дни этой долгой войны, во время которых накопилось столько зла и мерзостей – мы так несказанно страдали от них, и каждый из нас хоть когда-то, хоть раз говорил: «Хватит!», – эти часы и дни слились в моем сознании в единый огромный сгусток гнева, бунта против войны, против безумного изничтожения народов, – слились сейчас здесь, в храме божьем, как раз в ту минуту, когда там, на алтаре, затянули «Те Deum» – «Тебе бога хвалим». Сейчас здесь, в храме божьем, я понял, почему пацифисты не перестают взывать: «Никогда – войне!» и «Положить конец всем видам вооружения!"; я понял, почему они взывают к памяти матерей, напоминая о разбомбленных школах, о задохшихся там их детях, к памяти мужчин, напоминая о разрушенных предприятиях, об убитых или искалеченных сыновьях.
Я чувствовал свою совиновность, когда эти противники войны воссоздавали перед нашими крестьянами ее страшные картины: пылающие пшеничные поля, тлеющие амбары, вздутые туши убитых животных, а в то же самое время епископы, священники, монахи, монашенки, партии и организации, именовавшие себя христианскими, по-прежнему утверждали, что в войне со всеми ее последствиями нужно видеть предопределение божье, а так как пути господни неисповедимы, то им нужно смиренно следовать.
Но с алтаря уже раздалось: «Ite, missa est"{19}, и хор верующих с чистым сердцем ответствовал: „Deo gratias!“ – Тебе бога славим!»
В разладе с самим собой, с глазу на глаз с такими противоречиями ехал я обратно домой к жене и ребенку в этот воскресный день, омраченный тяготившим меня сомнением: чье слово имеет больший вес для будущего моих детей, слово ли церкви или слово мужественного писателя?
Однажды – кажется, поздним летом 1929 года – к нам приехал тогдашний министр сельского хозяйства Пруссии Штейгер со своими сотрудниками и совершенно неожиданно для нас заявил, что конный завод ликвидируется, поголовье племенных лошадей передается Польше в счет репараций. Весной 1931 года это и было сделано, хотя выдающийся специалист по ветеринарии, ганноверский профессор доктор Опперман, заявил в 1930 году, что все поголовье заражено токсическим малокровием и речь может идти только о полном отказе от использования этих лошадей в целях воспроизведения породы.
Пост директора конного завода занял в замке направленный из Берлина министерством сельского хозяйства крупный чиновник, некий господин Ферш. Преследовал он только одну цель – получить возможно больший доход от полей и конюшен. Решающей в его глазах была современная техника. Он относился с полным безразличием к судьбе человека, к проблемам, возникавшим в отдельных семьях вследствие перестройки предприятия. Всякий, кто пытался защитить других работников, навлекал на себя его подозрения. Доступ к нему имели только некоторые служащие, его же ставленники. За короткое время этот человек, представлявший собой тип беспощадного начальника, управляющего земельными владениями, и сделавший карьеру в графских поместьях, ввел свой режим на предприятии. Не прошло и нескольких недель, как обнаружилось, что Ферш вдобавок еще и нацист и получил задание помочь организоваться штурмовикам и эсэсовцам в таком глухом месте, как Рейнгардсвальд. А свои собственные малоуспешные попытки завербовать сторонников нацистской партии он замаскировал в 1933 году, пустив в ход характерный для него прием: в апреле он повелел быть местной нацистской организации (в Бебербеке это еще не удалось), объявив штурмовым отрядом резерва и нас, пожарных; дело в том, что за несколько лет до этого я сформировал пожарную команду.
Относился он ко мне как к подозрительной личности с первых же дней. Повод для этого дала ему моя профсоюзная работа в качестве доверенного лица Центрального объединения немецких служащих сельскохозяйственных и лесоводческих предприятий; но пользовался я его доверием еще и потому – и это главное, – что я официально находился в контакте с профсоюзом сельскохозяйственных рабочих, а также был одним из деятелей католического движения. Вскоре после того, как он вступил в должность, между нами произошли бурные столкновения: я требовал довести до конца частично уже проводившиеся меры, целью которых было улучшить социальное положение сельскохозяйственных рабочих; но я и потом продолжал отстаивать интересы сельскохозяйственных рабочих и жнецов, что тоже приводило к стычкам с Фершем. Когда же нацисты захватили власть, он решил, что приспело время расплатиться со мной и мне подобными. Летом 1933 года я получил расчет как «неблагонадежный с национальной точки зрения».
Это означало, что нужно как можно быстрее скрыться подальше от Бебербека и его окрестностей. Пришлось ликвидировать хозяйство, а мебель сдать на хранение. Моя жена с ребенком уехала на первое время в Вестфалию к дедушке и бабушке. Там и появился на свет мой второй сын.
Возвращение на действительную военную службу
И вот я опять ходил отмечаться на биржу труда в Мюнхене, на Талькирхенштрассе, стоял в длинной очереди с теми, кто только сейчас лишился работы либо еще несколько лет назад, в «черную пятницу» 1929 года. Были там и «аристократы"{20}, которые из последних сил старались сохранить благопристойный вид, но и деклассированные, и завсегдатаи ночлежек – поистине наглядный урок по социальным проблемам, который я никогда не мог забыть! Наконец мне удалось стать на ноги, вступив на путь так называемой независимой свободной профессии. У меня нашлись связи с одним мюнхенским издательством, выпускавшим иллюстрированные путеводители по церквам. Теперь я колесил по всей стране, ездил вдоль и поперек между домами священников, школами, книжными магазинами, секретариатами религиозных организаций и конторами по распространению журналов, стараясь получить заказ. Эта работа вполне сочеталась с профессией страхового агента. Обнаружилось, что директор мюнхенского районного отделения страховой компании „Конкордия“ – капитан в отставке; он-то и согласился взять меня на работу с испытательным сроком.
Странно было мне сперва ходить к пономарям, акушеркам, в семейные дома и задавать всяческие вопросы насчет прибавления семейства. Но только таким образом могла постепенно составиться картотека адресов, нужная страховой компании. Барыш от этого был невелик. В те времена дверь за страховыми агентами просто не закрывалась, они ходили подряд, один за другим. Страховка не соблазняла ни владельцев мастерских, ни коммерсантов, ни тем более крестьян.
Одновременно, чтобы пополнить свой бюджет, я стал писать небольшие заметки для местной печати, совершенно аполитичные, ибо только такие можно было там публиковать. В общем и целом это не был верный хлеб, к тому же от него мало что оставалось в кармане. Большая часть заработка уходила на бензин и еду. Ужин в ресторане никогда не обходился дешево.
И все-таки я не хотел бы вычеркнуть это время из своей жизни. Не было дня, когда бы я не осмотрел досконально какой-нибудь исторический архитектурный памятник, не посетил музея или не встретился с фронтовым товарищем.