От Волги до Веймара - Штейдле Луитпольд. Страница 51

Вокруг нас – руины и дымящиеся развалины огромного города, а за ними течет Волга. Нас обстреливают со всех сторон. Где появляется танк, там одновременно видна и советская пехота, следующая непосредственно за «Т-34». Отчетливо слышны выстрелы и страшная музыка «сталинских органов», которые через короткие промежутки ведут заградительный огонь. Уже давно известно, что против них нет защиты. Апатия так велика, что это уже не причиняет беспокойства. Важнее вытащить из карманов или сухарных мешков убитых и раненых что-либо съедобное. Если кто-либо находит мясные консервы, он медленно съедает их, а коробку вычищает распухшими пальцами так, как будто именно от этих последних остатков зависит, выживет он или нет. А вот еще одно ужасное зрелище: три или четыре солдата, скорчившись, сидят вокруг дохлой лошади, отрывают куски мяса и едят его сырым.

Таково положение «на фронте», на переднем крае. Генералам оно известно так же хорошо, как и нам. Им «доносят» обо всем этом, и они обдумывают новые оборонительные мероприятия.

Невыносимо слышать, когда приходят с новым предложением, как укрепить оборону. Но почему же я не выступаю открыто против этого, не возмущаюсь, не стучу кулаком по столу? Почему я не высмеиваю генерала, его начальника артиллерии и начальника штаба? Почему я не бросаю им в лицо, что они унизились до того, что стали безвольными и слепыми исполнителями указаний ставки фюрера? Я не способен на это. Сначала у меня не хватает мужества. Да и просто возмущение не поможет: надо также знать, как выйти из этого положения.

Почему продолжается сопротивление?

Здесь, в здании городской тюрьмы, в этом смятении впечатлений и чувств, мировоззрений и вероисповеданий, слабости и экзальтированности, безнадежных поисков истины идет борьба за то, что целые поколения в Германии понимали под «отечеством», «родиной» и «нацией».

Для одного отечество и присяга, в том числе присяга фюреру, являются непреложным жизненным содержанием. Другой просто был попутчиком, и Гитлер для него никогда и ничего не значил. Третий полагает, что надо воспользоваться развитием военных событий, чтобы устранить Гитлера.

Один из генералов высказал мнение, что Гитлер – это последняя гарантия того, что никакой коммунист никогда не водрузит красный флаг на поместьях его многочисленного дворянского рода.

Закоренелые эсэсовцы считают, что, даже если останешься в живых, отсюда все равно не выберешься. Поэтому надо как можно дороже продать свою жизнь. Эту точку зрения разделяют и некоторые старшие офицеры, которые утверждают, что раз Советы в 1917 году поставили своих офицеров к стенке, то нет оснований ожидать, что с немецкими они поступят иначе.

Обсуждаются самые невероятные способы выхода из котла, создаются крошечные группки, чтобы с пистолетами-автоматами, ручными гранатами и несколькими банками консервов пробраться через линию советского фронта к своим. Некоторые кончают жизнь самоубийством. Есть оригиналы, которые прощупывают возможности, которые, быть может, еще оставляет присяга Гитлеру, чтобы, не теряя чести и не совершая проступка, порвать с ним.

Разумеется, есть и такие, которые борются с психозом страха, напоминают о советских листовках и о предложении капитулировать, и открыто заявляют, что им не в чем упрекать себя и потому нет оснований страшиться плена. Наконец, некоторые ссылаются на Освальда Шпен-глера{75}: закат Европы неотвратим. В этом свете надо рассматривать и события в котле. Еще годы и даже десятилетия назад надо было куда серьезнее отнестись к мыслям Шпеиглера. В конце концов, для него становление личности, упоение властью, которое в наше время переходит все границы, были высшим достижимым выражением динамичного космополитизма. И именно Шпенглер восхвалял сознание превосходства, исключительность пруссачества!

Я вспоминаю речь Шпенглера на 80-летии со дня рождения Ницше в октябре 1924 года, в которой он прославлял его как человека, который определил, что воля к власти сильнее, чем все другое, что она с давних времен определяет ход истории и будет определять его и в будущем.

Сталинград, так заявляют последователи Шпенглера, как раз и является закатом Запада, в котором одиночка спастись не может.

Впрочем, офицеры штаба дивизии говорят, что надо приложить все силы, чтобы предотвратить развал котла, и что это можно сделать, пока в середине февраля или в начале весны подоспеет помощь.

И в то же время очень многие командиры и офицеры штабов покидают котел на самолетах. Гнусную роль играет начальник штаба армии генерал Шмидт, который категорически отвергает всякую мысль о переговорах с русскими и любую попытку начать капитуляцию, угрожая военным трибуналом, тогда как сам он при помощи нескольких своих подчиненных и за спиной Паулюса исподволь готовится к сдаче в плен.

Выжидание ослабляет и будоражит

Кто-то в разгар споров бросил слово «выжидать». Оно было подхвачено, и его варьировали на все лады. Выжидание как спасительный выход? Но разве это не глумление над любой солдатской традицией – выжидание в обстановке, когда необходимо как можно быстрее действовать?

Выжидать – это значит полагаться на нечто непредвиденное, на ближайшие часы, на товарищей, которые, может быть, установят связь с другой стороной, и, наконец, на Красную Армию, которая, быть может, не так быстро нанесет последний удар.

Выжидание ослабляет и одновременно будоражит. Оно также успокаивает, ибо надежда на какой-нибудь выход, который не является ни капитуляцией, ни пленом, сохраняется до тех пор, пока ничего не происходит. И все же этому выжиданию противится разум, ибо всякое выжидание бессмысленно, безответственно. В нашем положении необходимо действовать.

По сути дела, мы обречены на это проклятое выжидание с 23 ноября, когда нам запретили осуществить прорыв из окружения. Мы приняли этот приговор. Гитлеру нетрудно было отдать приказ. Знает ли он, какие последствия имеет для нас этот приказ? Разве у него хватит храбрости прилететь сюда, в этот ад, и пробыть несколько дней с солдатами, «героическое сопротивление» и «образцовую самоотверженность» которых он так восхваляет? Почти ежедневно в сводках командования вермахта мы находим слова о немецких знаменах, овеянных в Сталинграде «бессмертной славой». Никто из нас не хочет больше и слышать об этом. Неужели Гитлер полагает, что, запретив прорыв, он запретит тем самым и думать?

Это верно, что на некоторых участках немецкие войска оказывают упорное сопротивление. Но во имя чего? Это борьба из отчаяния, борьба за личное спасение. Теперь среди сотни солдат не найдешь и десятка таких, которые хотели бы отдать свою жизнь за Гитлера. Именно поэтому офицеры рыскают повсюду в надежде найти пополнение. Но это бесполезно. Никто не откликнулся на призыв организовать подразделения из офицеров. Ведь это было бы как раз то, чего требует Гитлер: готовность каждого умереть и пожертвовать собой. А разве во вчерашней сводке вермахта не говорилось, что нашими героическими действиями мы сковываем крупные силы противника? Если это так, то разве мы не должны быть готовы умереть ради этого? И если бы здесь, в Сталинграде, войска самолично решали вопрос о капитуляции, то что произошло бы на других участках фронта и что стало бы здесь, в районе Сталинграда, с нашим соседом, чей фланг неожиданно оказался бы открытым?

Значит, нельзя прекратить сопротивление только ради самих себя и ради своей сильно поредевшей части, а надо попытаться добиться капитуляции всей армии. Но командование армии не идет на это и, ссылаясь на приказ Гитлера держаться, угрожает полевым судом… Теперь, ночью, после двухдневного наблюдения за тем, что происходит в здании городской тюрьмы, я еще раз представляю себе, как генералы, встречаясь друг с другом, обсуждают «за» и «против» капитуляции: вопрос о риске здесь и о риске там, у русских. Фон Даниэльс, мой непосредственный начальник, тоже торчит тут… Первые десять дней после расформирования дивизии он как сквозь землю провалился. Теперь он снова здесь. Он не изменился… включая манеру, с которой он вручил мне рыцарский крест: «… награждаетесь за героическую борьбу под Дмитриевкой…» Рыцарский крест… крест, кресты – мне вспоминается при этом мертвый при выезде из Дмитриевки, который с широко растопыренными руками возвышался на усеянном трупами поле. Невольно я вздрагиваю при этих воспоминаниях. Эти генеральские совещания за закрытыми дверями невыносимы… О них ничего не узнаешь. «Конечно, осведомлен только узкий круг пользующихся доверием…» Только ли это осторожность по отношению к тем ненадежным, которые могут проболтаться? А может, это только боязнь, что не хватит небольших запасов чая и алкоголя.