От Волги до Веймара - Штейдле Луитпольд. Страница 58
Мы – Вебер, Кур, Вернебург и все оставшиеся в живых офицеры моего полка – договорились встречаться у ограждавшей лагерь стены, там, где солнечные лучи грели дольше всего. Каждый по-своему старался содействовать тому, чтобы часы, дни и ночи ожидания не были слишком тяжкими, чтобы каждый мог освободиться от того морального груза, который ему помогал нести товарищ. Эпизоды из повседневной семейной жизни и работы, мелочи из жизни провинциального городка, сплетни, рассказы о приключениях с женщинами – все это отвлекало от грустных размышлений и помогало нам прочно держаться за жизнь. «Помните ли вы еще, когда…» Не перечислить разговоров, которые начинались такими именно словами. Кроме того, мы увлекались разбором по косточкам той или другой фазы боя критической ситуации, когда какое-то время никто не знает, чем кончится бой. Интересно, что именно при этом разгорались споры, напрягались нервы и рассудок совершенно забывал, что эта вечная, вошедшая в плоть и кровь смена отдачи приказов и повиновения вдруг потеряла для нас всякий смысл.
Полковник Боне ходил взад и вперед, как всегда, руки в карманах шинели, с поднятым воротником, с выражением лица, за которым могло скрываться все: ирония, безразличие к ходу событий и холодный расчет. Полковник Шварц, как всегда, оставался добродушным; полковник Курт был замкнутым, неразговорчивым; Вернебург – дельный и находчивый, оптимистически взвешивающий все «за» и «против». Штренг, несмотря на высокую температуру, вопреки советам врачей всегда был с нами. Лицо его было багрово-красным, взгляд лихорадочный. Он хоть и с трудом, но владел собой, так как твердо верил в возвращение на родину, и потому надеялся одолеть изнурительную болезнь. Все же ему пришлось отправиться в лазарет. После этого я его больше не видел.
К вечеру пал густой туман. Было необычно тихо. Эта почти гнетущая тишина изредка прерывалась гулом самолетов и далеким орудийным громом, вскоре все это затихло. Вероятно, со сталинградским котлом было окончательно покончено!..
На следующее утро, 4 февраля, это официально объявил нам один советский майор. Он произвел на нас большое впечатление не только тем, как он стоял перед всеми нами, построившимися в несколько рядов, не только тем, что на нем безупречно сидела форменная одежда, удивительно белый полушубок и меховая шапка, но главным образом своей спокойной, располагающей манерой держать себя. Мы не так уж много поняли из того, что он сказал по-русски, запомнились лишь несколько названий и имен: Сталинград, Жуков, Чуйков и еще несколько неизвестных нам фамилий, запомнить которые не удалось. Позднее капитан Вильдемани пояснил нам, что советский офицер высоко оценил подвиги простых солдат в последней фазе боев.
Это особенно поразило нас. Значительно позднее мы привыкли к тому, что не было почти ни одной сводки советского командования о крупных боевых действиях, в которой – совершенно иначе, чем у нас, – не указывалось бы на отличные действия на передовой сержантов, старшин и солдат.
Путь на север
Спустя неделю или полторы мы неожиданно получили приказ готовиться к походу. Наш путь лежал через Бекетовку. Надо полагать, это была деревня, но она больше напоминала обширный поселок, раскинувшийся на много километров. Этот сравнительно не очень разрушенный поселок был заполнен частями Красной Армии и, что удивительней всего, местными жителями: фронт к тому времени продвинулся на Запад на несколько сотен километров.
Мы построились на почти пустых путях перед бесконечно длинным составом пассажирского поезда. Железнодорожная колея в Советском Союзе шире, чем в Германии. Вагоны показались нам огромными, просто гигантскими. Вскоре мы сидели в чистом вагоне третьего класса, по восемь человек в каждом купе. Единственные встреченные нами советские люди были часовые на парных постах – в начале и в конце каждого вагона: украинцы, кавказцы, белорусы, а может быть, и уроженцы Ташкента. Все они говорили между собой на чистом русском языке, как объяснил нам Бойе, который к тому времени был переброшен к нам вместе с другими полковниками. Передавали, что вместе с нами едут и многие генералы.
Никому не удалось узнать, куда мы едем. Стемнело очень рано. Под равномерный стук колес, погрузившись в раздумья и мечты, мы заснули.
Поезд часто останавливался, но всегда в таком месте, где невозможно было ни прочесть название станции, ни завязать разговор с кем-нибудь по ту сторону вагона; во время стоянки запрещалось открывать окна. Женщины разносили в купе хлеб, чай, еду и даже выдавали по порции масла. Если бы наши семьи знали, в каких мы сейчас условиях!
На третий день в поезде распространились слухи, будто мы скоро приедем в Москву. Во всяком случае, уже давно стало ясным общее направление пути: на север-северо-запад. Мы часами глядели в окна. Мелькали то небольшие, то крупные селения, мирно покоившиеся в беспредельной дали среди исполинских снежных сугробов, а на полях – огромные стога, часто гораздо выше низеньких домиков.
А затем мы проехали через Москву. Хотя была ночь, нам все же удалось получить первое, еще смутное представление о размерах этого мирового города, призрачные очертания которого скользили мимо нас в глубокой тьме.
В Красногорске
Поезд остановился за станцией между многочисленными железнодорожными путями. Когда рассвело, мы прошли походным порядком через поселок, который, казалось, жил своей обычной жизнью, точно в мирное время; мы остановились у ворот лагеря. Деревянный забор, как и многие другие предметы внутри, выкрашенный в голубой цвет… Это был Красногорск!
Мы разместились в бараках. Мне посчастливилось: вместе с восемью товарищами я оказался в большом помещении, которое прежде служило сапожной мастерской. У нас было просторно, мы могли смотреть через широкие окна на лагерный двор; комната была солнечная.
Распорядок дня был строго регламентирован. Особенное внимание уделялось личной гигиене, то есть борьбе со вшивостью: всякий раз дезинсекция, а затем душ. В перерыве между дезинсекциями мы выскребывали маленькими осколками стекла гниды из шерстяных курток, кителей и фуражек. И горе тому, у кого их найдут при ближайшей проверке. Три дня карцера были ему обеспечены. Карцер находился примерно на 30 ступенек выше, под самой кровлей, вид у него был отнюдь не заманчивый.
Когда мне не удалось за три дня ликвидировать остатки вшивости, главным образом в шерстяном шарфе, который связала для меня мать, и в нижнем белье (никто не знал, что я его сохранил), я решил спрятать эти вещи. В качестве тайника я воспользовался шторами, служившими для затемнения и каждый вечер опускавшимися. Я всегда вставал утром одним из первых, и, пока другие еще потягивались со сна, мой шарф и нижнее белье взлетали вверх вместе со свивавшейся в трубку шторой. Этот метод нередко блестяще себя оправдывал и впоследствии.
Вообще многое можно было пронести и спрятать, так как комнаты контролировались не слишком тщательно. Мой перочинный ножик я тоже утаил. Его мне дал на позициях у Дона, под Логовским, штабной казначей, который привез с собой из отпуска ящичек с набором таких инструментов. Это был отличный ножик, без малейших следов ржавчины или грязи. Я запрятал его в своем кожаном пальто. Никто не мог догадаться, что в его прошитом тройным швом подоле есть узкая щелка, куда я и засунул перочинный ножик. Конечно, ему пришлось претерпеть там все дезинсекции, и он все больше и больше ржавел. Но он остался в целости и в течение дальнейших лет оказывал весьма ценные услуги. Так же поступил я и с пилочкой для ногтей, которую подарил мне Гюнтер ван Хоовен. Впрочем, это случилось только спустя полгода. Я засунул ее в подкладку погон, и таким путем она добралась до самого нашего дома. Одно из последних писем моей матери я зашил в подкладку капюшона плаща.
В лагере уже существовал антифашистский актив. Как мы позднее узнали, еще в декабре 1941 года 158 немецких солдат обратились к германскому народу с призывом свергнуть Гитлера, чтобы положить конец войне и мирным трудом создать «свободную Германию среди свободных народов». К Антифашистскому комитету примкнули и офицеры: капитан д-р Хадерман, обер-лейтенант Харизиус и обер-лейтенант Рейхер.