От Волги до Веймара - Штейдле Луитпольд. Страница 70
Я вспомнил тогда свои впечатления в Суздале и Красногорске, беседы в Луневе, приведшие к тому, что впервые некоторые генералы вступили в инициативный комитет. Путь, который мы избрали, был далеко не прост, он требовал разрыва со многими представлениями, которые считались неприкосновенными в офицерском корпусе. Это был правильный путь, но идти по этому пути было нелегко, а быстро двигаться: вперед – и того труднее. Кроме того, сказал я Франкенбергу, нам не удалось объясниться, по существу, еще и по той причине, что у одного из генералов, Гейтца, отсутствует самодисциплина.
На другое утро мы имели возможность поговорить с некоторыми генералами. Одни совершали свою утреннюю прогулку, другие работали в огороде. Сначала я разыскал генерал-полковника Штрекера, моего прежнего корпусного командира, с которым у меня были особенно тесные отношения. Однако на этот раз он держался замкнуто, уклончиво и был неразговорчив. Мои доводы он решительно отверг, хотя было заметно, что он сильно взволнован.
Затем я говорил с генерал-майором медицинской службы Ренольди, с которым я был знаком еще с 1934 года, когда он служил в баварской земельной полиции. Мой брат служил у него в звании капитана медицинской службы. Но и в этом случае дело ограничилось обоюдным признанием честности намерений собеседника: он уважает офицера, относится с уважением к его взглядам, но, к сожалению, не может в данный момент с ним согласиться.
Такой же характер имели разговоры с генералами Дебуа, Лейзером и Роске. Тем не менее, все они явились на условленное место встречи в парк, где в конце аллеи были скамейки. Паулюс открыл собрание, стараясь, как и накануне вечером, лояльно достичь компромисса. Каждый из нас – Зейдлиц, Латтман, Франкенберг и я – высказывались строго по существу и намеренно бесстрастно; я попытался снова изложить наши доводы и разъяснить наши побуждения. Но генералы хранили холодное молчание или, в крайнем случае, цедили сквозь зубы краткие возражения.
В этом проявилось влияние кастового духа, который уже был мне знаком по суздальскому периоду: отступник подвергнут отчуждению. Выражением этого кастового духа явилось и заявление, которое было передано советскому коменданту лагеря: генералы протестовали против пребывания группы Зейдлица в лагере и против вербовки в Союз немецких офицеров или в Национальный комитет. Кроме того, они все приняли обязательство с нами больше в беседы не вступать.
Постигла ли нас и нашу миссию полная неудача? Мы этого не считали. Фронт был прорван: то, что мы сказали и что собирались в дальнейшем делать, – все это принесет свои плоды.
Последующий ход событий подтвердил нашу правоту.
Фельдмаршал Паулюс добился отмены коллективного приговора, который осуждал нас. А через год в нашей газете «Фрайес Дойчланд» было опубликовано воззвание Паулюса; это произошло в тот самый день, когда его старый друг Витцлебен был повешен палачами Гитлера. Многие из тех, с кем мы беседовали в Войкове, позднее, в декабре 1944 года, подписали воззвание 50 генералов к германскому вермахту.
Учредительная конференция Союза немецких офицеров
Наконец наступил решающий день. 11 и 12 сентября 1943 года в Луневе, местонахождении Национального комитета, при участии 94 офицеров из лагерей в Красногорске, Суздале, Оранках, Елабуге был основан Союз немецких офицеров. В собрании приняли участие также видные деятели Национального комитета «Свободная Германия», в том числе Вильгельм Пик, Вальтер Ульбрихт, Эрих Вайнерт и Герман Матеры.
Во время подготовительных переговоров генерал Латтман заявил, что он намерен на собрании высказаться по вопросу о воинской присяге, и это вызвало горячее одобрение других членов инициативного комитета; генерал Латтман, который никогда не скрывал, что когда-то считал себя «верующим национал-социалистом», умел убедительно аргументировать и столь ясно разъяснял слушателям свою собственную эволюцию, что не только она становилась им понятной, но они склонялись к тому, чтобы последовать его примеру.
Первым выступил Гюнтер ван Хоовен. Его задача заключалась в том, чтобы обстоятельно анализировать положение на фронтах, поражения на Востоке, в Северной Африке, в Италии и на море; но надо было и описать полную беззащитность родины и человеческие потери во время ночных бомбардировок. Вывод, сформулированный им, гласил: «Тотальная война стала тотально безысходной. Поэтому разум и человечность настоятельно требуют кончать войну и заключить мир, пока не поздно». Хоовен указал также на то, что интересы немецкого и русского народов во многом совпадают, и это может служить гарантией такого мира, который «обеспечил бы жизненные права нации и исключал бы возможность новых войн». Далее он сказал: «Несмотря на полученный им горький опыт, русский народ и теперь еще помнит, какие благие последствия имело мирное сотрудничество в течение нескольких веков… Разумеется, продолжение войны усиливает ненависть народов и их стремление уничтожить врага. Поэтому скорейшее заключение мира и дружба с СССР и с другими народами является для Германии жизненной необходимостью». Хоовен закончил свою речь следующими словами: «Сталинград явился грозным предзнаменованием катастрофы, угрожающей нашему народу. 6-я армия, сталинградская армия, была обречена на смерть, ее объявили мертвой. Теперь встают мертвецы, призывают одуматься и в последний час спасти отечество. Вы вправе этого требовать больше, чем кто-либо другой. Да здравствует свободная, независимая и мирная Германия!»
По просьбе товарищей я взял на себя задачу разоблачить лозунг тотальной войны как провокацию, «противоречащую нравственным основам человеческого общества"; я доказывал главным образом, что требование Гитлера о ведении тотальной войны является выражением безнравственности фашистской системы. Я завершил свою речь призывом: „За честь и свободу, за сотрудничество в мирном соревновании наций!“, указав, что все это может стать действительностью, только если одновременно с Гитлером 'будет уничтожен и режим, основывающийся на безграничной беззаконности и неслыханно безжалостном отношении к человеку.
После меня выступил генерал Латтман. Никто из нас еще таким его не видел! Я с захватывающим интересом слушал его доклад. Этот обычно столь сдержанный и рассудительный человек неожиданно дал волю своим чувствам; он стоял перед нами, как будто владея собой, но, тем не менее, казалось, что каждый нерв в нем трепещет. Пережитый в душе отказ от воинской присяги он повторил перед нами, словно хотел, открыто и неприкрашенно изложив свое решение, услышать, что мы его одобряем. Прав ли он был, когда наедине с самим собой решился на этот шаг и таким способом рассчитался с фашизмом?
Таков был тот вопрос, который прозвучал в наэлектризованной аудитории. «… Мы присягнули на верность лично Гитлеру, здесь нет никакой неясности. И мы принесли присягу перед богом, как торжественный обет. Поэтому столь серьезен, весьма серьезен вопрос: вправе ли мы нарушить эту клятву, есть ли у нас причины, которые могут служить оправданием такого шага, оправданием перед нашей совестью, перед богом и – это мне, впрочем, кажется менее существенным – перед миром… В Сталинграде подлинно преданные генералы и офицеры ясно и честно сказали своим солдатам правду о сложившейся обстановке. Эти генералы и офицеры потребовали от себя и своих солдат выполнения воинской присяги ценою самых крайних испытаний, в такой обстановке, когда смерть поистине утратила свое жало, если сравнить ее с ужасами телесных и душевных мук.
Насколько созрело понимание необходимости покончить с войной, видно из того, что именно таким людям, как мы, можно помешать действовать на пользу мира, только снова ссылаясь на силу воинской присяги. Если додумать до конца такое понятие верности присяге, то придется сказать: пусть Германия погибнет, лишь бы не нарушить присягу. Возможность такого конечного вывода даст право считать, что теперь соблюдение присяги безнравственно!
А так как считаем, что всякая дальнейшая борьба ведет к гибели нашего немецкого народа, мы объявляем недействительной данную при совсем других предпосылках присягу на верность лично Гитлеру. Так как он знал, что наша клятва нас к нему приковывает, он мог строить планы, благодаря которым он должен был бы стать «величайшим из немцев». Драгоценная кровь наших товарищей была пролита ради этой идеи, а вовсе не во имя Германии! Разве он не злоупотребил нашей верностью, разве он не ссылался издевательски на права, которые он осмелился себе присвоить, используя наше моральное толкование формулы присяги?»