Эфиоп, или Последний из КГБ. Книга II - Штерн Борис Гедальевич. Страница 7

Ужасное подозрение возникло у Гайдамаки.

— Сидите, слушайте и поймете, от. — И майор стал читать что-то совсем уж несусветное:

«В лето 6562 от сотворения мира. От. В те времена Лысая гора еще не была историческим местом. Отец Павло, который потом сделался святым, каждую ночь обходил монашеские кельи, желая знать, как проводят монахи время. Если услышит, как кто-либо беседует, собравшись вдвоем или втроем, то он тогда стукнет к ним в дверь, дав знать о своем приходе, и отойдет. А наутро, призвав к себе, заводил разговор с притчами да намеками. От. Одевался он так, что даже нищие принимали его за своего; а Гайдамака сказал, что многие святые во все времена носят латаные штаны, хотя вполне могут купить себе приличный костюм. От. Одно из трех: то ли они прикидываются, то ли им наплевать на свою внешность, то ли латаные штаны нужны им как символ во имя. Так сказал Гайдамака. „Труд облагораживает человека“, — говорил ему отец Павло, а Гайдамака отвечал: „Если трудно, значит, плохо. Облагораживает безделье“. От.

Однажды незадолго до пасхи Гайдамака с братией угощались телом и кровью господней, тут отец Павло опять стукнул в дверь и ушел, а утром сказал Гайдамаке: «У тебя, брат, сердце ржавою коростой обросло. Сущий диавол! Зачем ты из монастыря колхоз устраиваешь и братию смущаешь? Не лучше ли тебе уйти от нас, пока я княжью дружину не вызвал?» Гайдамака осерчал и ответил: «Я свободен, я и пойду!» — «Иди, иди… от», — был ответ отца Павла с осквернением уст».

— Вам что-то непонятно? — спросил майор. Гайдамака пожал плечами. Подозрение перешло в холодную уверенность: отец Павло предал, написал компромат, его слог. Майор усмехнулся и продолжил чтение:

«Гайдамака и пошел, куда глаза глядят. Не успел он спуститься к Днепру, как вдруг из оврага, который впоследствии станет Крещатиком, выехали ему навстречу три добрых молодца в полном богатырском параде с кистенями в руках. От. Посреди Гайдамака узнал своего оруженосца Алешку Поповича, а по бокам двух братьев Свердловых. Пока он рассуждал как бы половчее вооружиться, они дорогу к Днепру перекрыли — ни пройти, ни проехать. В ответ на эту демонстрацию Гайдамака вырвал с корнем молодой дубок и потряс им, очищая корни от земли. На Свердловых это произвело впечатление, теперь можно было поговорить. „Зачем ты, Алешка, в богатырское вырядился, костюм оскверняешь?“ — спросил Гайдамака, хотя уже понимал, в чем тут дело. Оруженосец смутился, но ответил нагло: „Зовут меня теперь не Алешка, а Алексей Алексеич. Меня вчера сами Илья Иваныч Муромец под богатырскую присягу привели“. — „За что же тебе такая честь без кандидатского стажа?“ — удивился Гайдамака. „А за подвиги мои богатырские. — Тут Алешка стал загибать пальцы. — За победу над Васькой Прекрасным, да за победу над Змеем Тугариным, да за победу над разбойниками в грязях смоленских… да за открытие Сибири, от!“ — „Ты что болтаешь, дурень? Это же мои подвиги!“

Майор взглянул на Гайдамаку, прервал чтение и спросил:

— Что с вами?

Икотка прошла, но навалилось кое-что похуже — у Гайдамаки потемнело в глазах, и всеми фибрами живота он почувствовал, что от внезапного липкого страха перед ночными допросами при ясной Луне, бля, ему уже не сдержать в желудке опять взбунтовавшуюся конину, которая уже съела гороховый суп и красную шапочку, набралась сил и хитроумно решила на этот раз прорваться на волю не вверх и вперед, а с тыла — вниз и назад.

— Можно мне в туалет сходить? — жалисно попросился Гайдамака, хватаясь за живот.

— Облегчиться, что ли? Оправиться? Почему же нельзя, если приспичило? Сходите. Только добро зря для храбрости переводите.

— А это… Сопровождающего не надо?

— Еще чего! Вы что, арестованный? Или собственноручно не сумеете спустить штаны?

— Так я ж не знаю, где тут в вашей конторе мужской туалет, — скорчился Гайдамака. — Ничего не вижу, бля, аж круги в глазах!

Сорное словечко «бля», как блоха, уже успело перепрыгнуть на него с майора Нуразбекова.

— Верно, мужской гальюн далеко, не добежите, — прикинул товарищ майор, с садистским наслаждением наблюдая за муками Гайдамаки. — Да уж не дизентерия ли у вас? А может, холера? Могу вас в госпиталь…

— Нет, не холера, — простонал Гайдамака. — Суп гороховый, с салом.

— И с коньяком. Зажигательная смесь Молотова, Что же с вами делать?… Эврика! А вы — в женский туалет! Рядышком! Запросто, безо всяких там фрейдистских комплексов. Вот, возьмите ключ. Не стесняйтесь, туда никто не ходит, кроме меня. Посадили тут, понимаешь, у параши, бля, к летучим мышам поближе. Стойте! Стоять! Ладно, так уж и быть, дарю. — Майор вынул из папки и протянул Гайдамаке несколько отпечатанных страниц. — Забирайте свой компромат и используйте его по назначению, я в него все равно не верю. Кстати, и ознакомьтесь, почитайте — вы там долго будете заседать… в честь Великого Октября, — передразнил майор Нуразбеков.

ГЛАВА 7. Спой, Сашко!

«Учитель, прогони его, на хрен тебе такой ученик?»

Св. Петр об И. Искариоте. Апокриф. Вольный перевод Б. Штерна

Сашко поначалу состоял при графине Узейро в должности Ваньки Жукова — куда пошлют. Когда графиня собиралась укладываться отдыхать с мужем, Сашка посылали с горы на гору то в Бонцаниго за газетами — обязательно «Унита» и «Аванти!», — то за галетами и кристаллическим йодом в музыкальную лавку (она же была и аптекой) дядюшки Джузепие Верди, то за спиртом в столярную мастерскую падре Карло — дядюшка Карло вырезал из поленьев марионеток на веревочках и шарнирах и любил слушать, как Сашко поет под аккордеон.

— Спой, Сашко, — просил падре. Сашко пел:

Эх, яблочко,
Да ты червивое,
Девки щупают попа
Долгогривого!

— Кто такой «поп долгогривый»? — спрашивал падре Карло. Выслушав объяснение, он вздыхал и грозил пальцем. — Нехорошо, Сашок. Надо исправить на кого-нибудь другого. Не надо плохо о священнослужителях.

Сашко исправлял:

Эх, яблочки!
Одуванчики!
Девки щупают дьяка
На алтарчике!

Это тоже никуда не годилось.

Эх, яблочки!
Фрукты— овощи!
Девки щупают врача
В «скорой помощи»!

— Нехорошо, непонятно, Сашок, — вздыхал падре. — Какие яблочки? Какие овощи? Какие девки? Какого врача?

Но частушки ему почему-то нравились, хотя и никуда не годились.

В домик приходили карабинеры во главе с комиссаром полиции, искали свидетелей происшествия с разбитой головой дядюшки Джузеппе Верди, но дона Карлеоне никто из соседей не выдал. Впрочем, комиссар полиции прекрасно знал, кто вломил дядюшке Джузеппе по голове, на самом деле Дон Карлеоне комиссара не интересовал, он приглядывался к Русской графине. Комиссар что-то вынюхивал — нюхал кактус на подоконнике и пустые бутылки из-под царской водки. Пахло какой-то химией. Русская эмигрантка казалась комиссару подозрительной — уж не агент ли НКВД? — да и Гамилькар не внушал доверия — хоть и влиятельный эритрейский сепаратист, хоть и союзник Италии, но дьявол его знает, чем он тут занимается с этой женщиной.

А с этой женщиной за какие-то год-два произошли психологические метаморфозы — из благородной вдовы она сначала превратилась в пылкую любовницу, а потом в прожженную бомбистку-безмотивницу. Ей все стало до фени. Ее фрейдистские девичьи сдвиги по фазе из-за собственной необъятности остались в далеком дореволюционном прошлом. Еще бы — ее любили именно за ее необъятность. Все стало хорошо. Недостаток превратился в достоинство. «Хорошего человека должно быть много», — вздыхала графиня. Спору нет, так оно и должно было быть, но теперь графиня Кустодиева мало походила на купчиху с картины своего троюродного брата. Теперь, по щедрому заказу негра, ее рисовал сам Модильяни — за три бутылки сухого вина, ящик консервов и пропуск в Офир. Никакого сравнения с ехидным реалистом Борей Кустодиевым. Самая загадочная картина Модильяни — «Эфиопская графиня Узейро в Париже» (почему «эфиопская», осталось загадкой — па картине изображена женщина славянского типа) — рисована в Бонцаниго в домике дона Карлеоне (почему «в Париже» — тоже загадка художника) в безумной желто-фиолетовой гамме — балкон, облупленная стена, — дает нам представление о последних днях любви графини и Гамилькара. Графиня сидит на коленях у негра. Лиловый фонарь под глазом. (Фантазия Модильяни — Гамилькар никогда не бил женщин.) Ее щека подвязана шарфом, наверно, болят зубы. За окном узкая улица, аптека из желтого кирпича. Какой-то строительный блок висит. Не разберешь, ночь ли день — фонарь горит, значит, ночь или вечер. Но, может быть, и утро — дворник Родригес забыл потушить фонарь. Бутылка красного вина на столе. Графиня Л. К. уже похожа на простую заморенную Элку с типичными чертами Соньки, Верки, Катьки, Маньки и Файки, вместе взятых. Эта картина до 80-х годов висела в мадридском Прадо, потом какие-то эфиопы ее украли и тайно продали эфиопской социалистической хунте. Менгисту Хайле Мариам повесил ее в своем кабинете, чтобы помнить подробности раннего неудавшегося покушения на Муссолини — когда Гитлер еще прыгал ефрейтором на столе в мюнхенской пивной и размахивал граненой кружкой, Гамилькар со своей Узейро в особнячке на тихой окраине Бонцаниго готовили покушение на Бенито Муссолини. Их гнездышко мало чем напоминало кривую Люськину хату в севастопольской слободке. У Люськи стояли новый диван и запах милого невинного провинциального разврата, здесь же несло царской водкой, кристаллическим йодом и азотнокислым запахом террора. Разврат пах застиранными простынями, террор — нитроглицерином и глыной. Русская графиня-бомбистка готовила снаряды из пироксилина, азотной кислоты и какой-то вонючей глыны. Это называлось «начинять снаряды». Боялись случайного взрыва. Были сделаны три бомбы — первая, самая лучшая, предназначалась для Муссолини, вторую, похуже, передали в тюрьму для коммунистического побега Грамши и Тольятти, третью, самую надежную, графиня оставила для себя, на всякий случай.