Шагреневая кожа - де Бальзак Оноре. Страница 30
Жестам бездушных женщин не свойственна мягкость. Вот отчего сердца наши бились не в лад и шли мы не в ногу. Не найдены еще слова для того, чтобы передать подобную телесную дисгармонию между двумя существами, ибо мы еще не привыкли улавливать в движении мысль. Это явление нашей природы угадывается инстинктивно и выражению не поддается.
— Во время жестоких пароксизмов страсти, — после некоторого молчания продолжал Рафаэль, как бы возражая самому себе, — я не анатомировал своих чувствований, не анализировал своих наслаждений, не подсчитывал биений сердца, подобно тому как скупец исследует и взвешивает свои золотые монеты.
О нет, только теперь опыт проливает свой печальный свет на минувшие события и память приносит мне эти образы, как в ясную погоду волны моря один за другим выбрасывают на берег обломки разбитого корабля.
— Вы можете оказать мне важную услугу, — заговорила графиня, в смущении глядя на меня. — После того как я призналась вам в своем недоброжелательном отношении к любви, мне легче просить вас о любезности во имя дружбы. Не больше ли будет теперь ваша заслуга, — продолжала она со смехом, — если вы сделаете мне одолжение?
Я смотрел на нее с тоской. Ничего не ощущая в моем присутствии, она лукавила, а не любила; казалось, она играет роль, как опытная актриса; потом вдруг ее взгляд, оттенок голоса, какое-нибудь слово вновь подавали мне надежду; но если глаза мои загорались любовью, лучи их не согревали ее взгляда, глаза ее сохраняли невозмутимую ясность, сквозь них, как у тигра, казалось, просвечивала металлическая пластинка. В такие минуты я ненавидел Феодору.
— Мне было бы очень важно, — продолжала она вкрадчивым голосом, — если бы герцог де Наваррен замолвил за меня словечко одной всемогущей особе в России, посредничество которой мне необходимо, чтобы восстановить свои законные права, от чего зависит и мое состояние и мое положение в свете, — мне надо добиться, чтобы император признал мой брак. Ведь герцог — ваш родственник, не правда ли? Его письма было бы достаточно.
— Я к вашим услугам, — сказал я. — Приказывайте.
— Вы очень любезны, — заметила она, пожав мне руку. — Поедемте ко мне обедать, я расскажу вам все, как на духу.
Итак, эта женщина, столь недоверчивая, столь замкнутая, от которой никто не слыхал ни слова о ее делах, собиралась со мной советоваться.
— О, как я рад теперь, что вы приказали мне молчать! — воскликнул я.
— Но мне бы хотелось еще более сурового испытания.
В этот миг она не осталась равнодушной к упоению, сквозившему в моих глазах, и не отвергла моего восторга — значит, она любила меня! Мы приехали к ней. К моему великому счастью, содержимого моего кошелька хватило, чтобы расплатиться с извозчиком. Я чудесно провел время наедине с нею у нее в доме; впервые мы виделись с ней таким образом. До этого дня свет, его стеснительная учтивость, его холодные условности вечно разлучали нас даже во время ее роскошных обедов; на этот раз я чувствовал себя с нею так, будто мы жили под одной кровлей, — она как бы принадлежала мне. Пламенное мое воображение разбивало оковы, по своей воле распоряжалось событиями, погружало меня в блаженство счастливой любви. Я представлял себя ее мужем и приходил в восторг, когда ее занимали разные мелочи; видеть, как она снимает шаль и шляпу, было для меня уже счастьем. На минуту она оставила меня одного и, поправив прическу, вернулась — она была обворожительна. И такою она хотела быть для меня! За обедом она была ко мне чрезвычайно внимательна, бесконечное ее обаяние проступало во всяких пустяках, которые как будто не имеют цены, но составляют половину жизни. Когда мы вдвоем уселись в креслах, обитых шелком, у потрескивающего камина, среди лучших измышлений восточной роскоши, когда я увидел так близко от себя женщину, прославленная красота которой заставляла биться столько сердец, когда эта недоступная женщина разговаривала со мной, обращая на меня всю свою кокетливость, — мое блаженство стало почти мучительным. Но я вспомнил, что мне ведь, к несчастью, нужно было уйти по важному делу, и решил пойти на свидание, назначенное мне накануне.
— Как! Уже? — сказала она, видя, что я берусь за шляпу.
Она меня любила! По крайней мере я это подумал, заметив, как ласково произнесла она эти два слова. Чтобы продлить свой восторг, я отдал бы по два года своей жизни за каждый час, который ей угодно было уделить мне. А мысль о потере денег только увеличила мое счастье. Лишь в полночь она отпустила меня. Однако наутро мой героизм доставил мне немало горьких сожалений; я боялся, что упустил заказ на мемуары, дело для меня столь существенное; я бросился к Растиньяку, и мы застали еще в постели того, кто должен был поставить свое имя на будущих моих трудах. Фино прочел мне коротенький контракт, где и речи не было о моей тетушке, мы подписали его, и Фино отсчитал мне пятьдесят экю. Мы позавтракали втроем. Я купил новую шляпу, абонировался на шестьдесят обедов по тридцать су, расплатился с долгами, и у меня осталось только тридцать франков; но на несколько дней все трудности жизни были устранены. Послушать Растиньяка, так у меня были бы сокровища — стоило лишь принять английскую систему. Он во что бы то ни стало хотел устроить мне кредит и заставить меня войти в долги, — он уверял, что долги укрепляют кредит. Будущее, по его словам, — это самый крупный, самый солидный из всех капиталов. Под залог будущих моих достижений он поручил своему портному обшивать меня, ибо тот понимал, что такое молодой человек, и готов был не беспокоить меня до самой моей женитьбы. С этого дня я порвал с монашеской жизнью ученого, которую вел три года. Я стал завсегдатаем у Феодоры и старался перещеголять посещавших ее наглецов и любимцев общества.
Полагая, что нищета мне уже не грозит, я чувствовал себя теперь в светском кругу непринужденно, сокрушал соперников и слыл за обаятельного, неотразимого сердцееда. Однако опытные интриганы говорили про меня: «У такого остряка страсти в голове! « Они милостиво превозносили мой ум — за счет чувствительности. «Счастлив он, что не любит! — восклицали они. — Если б он любил, разве был бы у него такой подъем, такая веселость? « А между тем, как истый влюбленный, я был донельзя глуп в присутствии Феодоры!
Наедине с ней я не знал, что сказать, а если говорил, то лишь злословил о любви; я бывал жалок в своей веселости, как придворный, который хочет скрыть жестокую досаду. Словом, я старался стать необходимым для ее жизни, для ее счастья, для ее тщеславия; вечно подле нее, я был ее рабом, игрушкой, всегда готов был к ее услугам. Растратив таким образом свой день, я возвращался домой и, проработав всю ночь, засыпал лишь под утро на два, на три часа.
Однако опыта в английской системе Растиньяка у меня не было, и вскоре я оказался без гроша. Тогда, милый мой друг, для меня, для фата без любовных побед, франта без денег, влюбленного, затаившего свою страсть, снова началась жизнь, полная случайностей; я снова впал в нужду, ту холодную и глубокую нужду, которую тщательно скрывают под обманчивой видимостью роскоши. Я вновь переживал свои первоначальные муки, — правда, с меньшею остротою: должно быть, я уже привык к их жестоким приступам. Сладкие пирожки и чай, столь скупо предлагаемые в гостиных, часто бывали единственной моей пищей. Случалось, что роскошные обеды графини служили мне пропитанием на два дня. Все свое время, все свои старания, всю наблюдательность я употреблял на то, чтобы глубже постигнуть непостижимый характер Феодоры. До сих пор на мои суждения влияла надежда или отчаяние: я видел в ней то женщину, страстно любящую, то самую бесчувственную представительницу своего пола; но эти смены радости и печали становились невыносимыми: я жаждал исхода ужасной этой борьбы, мне хотелось убить свою любовь. Мрачный свет горел порою у меня в душе, и тогда я видел между нами пропасть. Графиня оправдывала все мои опасения; ни разу не удалось мне подметить хотя бы слезинку у нее на глазах; в театре, во время самой трогательной сцены, она оставалась холодной и насмешливой. Всю тонкость своего ума она хранила для себя и никогда не догадывалась ни о чужой радости, ни о чужом горе. Словом, она играла мной.