Против Сталина и Гитлера. Генерал Власов и Русское Освободительное Движение - Штрик-Штрикфельдт Вильфрид Карлович. Страница 59
Лучше всего проблемы Освободительного Движения понимал фельдмаршал фон Вейхс. Он интересовался ими уже с 1941 года. Занимал его также Гитлер и его комплекс непогрешимости. В письме к Малышкину, которое я перевел на русский язык и копия которого у меня сохранилась, Вейхс изложил свои мысли.
Хильгер рассказывал много интересного о своей дипломатической деятельности в Москве. (С Малышкиным он говорил по-русски.) Он был опытным дипломатом и верой и правдой служил своему народу.
Однажды к нам доставили фон Тиссена, одного из крупнейших немецких промышленников. Он вначале поддерживал Гитлера, но потом отошел от него. Старик совершенно обессилел и только за шахматами, казалось, забывал окружающее. Малышкин был прекрасным шахматистом, и мы с ним чередовались, чтобы оказать скромную услугу старику в широкополой соломенной шляпе.
Но среди пленных были и неприятные люди, обделывавшие свои не всегда честные делишки. Таким был бывший «придворный фотограф» Гитлера Гофман, не находивший теперь ни одного хорошего слова для своего «Адольфа». Как и многие другие, Гофман уверял, что он «никогда не был нацистом».
Жиленков, без сомнения, был наилучшим товарищем, которого можно было себе пожелать в плену. Гордый и независимый в отношениях с победителями, всегда готовый помочь и жертвенный в отношении всех остальных. Он раздавал свои сигареты и часто даже часть своего пайка.
Он чинил обувь и одежду. Каждое утро он собирал и уничтожал во дворе американские окурки, чтобы, как он говорил: «уберечь немецких пленных от искушения и унижения».
Бывшему гаулейтеру Вартегау, сильно исхудавшему Грейзеру, Жиленков, проходя мимо, подсовывал иногда что-нибудь съестное, когда тот, сидя один за столом (остальные избегали его), жевал свою скудную пищу. Он жалел даже и этого человека, которого раньше никогда не видел.
Этот некогда высокого ранга политический комиссар и генерал вспомнил опыт своей жизни беспризорника и развил поразительную деятельность, в которой сочетались ловкость, находчивость, юмор и чисто русская человечность. Ему помогали многие русские офицеры. Наша комната вскоре стала временами походить на сапожную или портняжную мастерскую. Материал и инструменты Жиленков доставал у американцев легально или же, как он говорил, «с маленьким взломом» кладовой, в которой американцы хранили постельные принадлежности, брезент и другие вещи.
Так мы и жили изо дня в день.
И вот, однажды утром произошло невообразимое. По дороге к столовой маленькую русскую группу американцы остановили и окружили. Стали выкликать имена, среди них Малышкина, Жиленкова и других офицеров. Меня отделили от русских. Им же приказали принести свои вещи. Русские обнимали меня и целовали на прощание.
– Это конец, – сказал Малышкин. – Спасибо вам, Вильфрид Карлович, за всё, что вы сделали для нас и для нашего народа. Когда-нибудь военнопленные, красноармейцы и остовцы также поблагодарят вас. Но мы не доживем до этого дня.
Нас разделили. Я побежал к фельдмаршалам и крикнул им:
– Это выдача!
Лист, Вейхс и Гудериан пошли к стоявшему поблизости американскому капитану, бывшему всегда лояльным и даже дружелюбным в отношении нас, и закричали: «Мы протестуем? Наши русские товарищи не должны быть выданы Советам!»
Славный парень – американец – успокаивал нас, говоря, что он только выполняет приказ и что русских переводят в другой лагерь. Он лично не допускает мысли о выдаче русских. Это шло бы вразрез с традициями американского народа.
Еще и сегодня я вижу их стоящими там – трех немцев: двух маршалов и одного генерала, – некогда могущественных людей, а теперь беспомощных просителей, а перед ними – молодого американца, явно искренне верящего в традиции своей великой нации.
Мы тоже верили в право, – мы еще не знали, что в Ялте понятие права было попрано.
Вечером того же дня Вейхса и меня посадили на грузовик и повезли в неизвестном направлении. Вейхс был совсем больной и еле шел. Нас высадили во дворе какого-то барачного лагеря.
Когда нас вели по длинному коридору, Вейхс шел согнувшись и с большим трудом. В последний раз я видел Вейхса в тот момент, когда солдат пинком ноги втолкнул его в камеру. Старик рухнул на пол.
Меня ввели в камеру № 97. Дверь за мной захлопнулась.
Камера – зарешеченная дыра с двухэтажными деревянными нарами. На нарах – мешки с соломой. Камера была так узка, что вытянуть руки в стороны я не мог.
Мне следовало бы, возможно, на этом кончить свои записки. Личные переживания, обычно, интересны лишь близким. Но, описав мои личные переживания на фоне больших событий, может быть, я всё же могу коротко оглянуться на мое одиночество в тюрьме.
Два раза в день – в 8 и в 16 часов – в камеру приносили еду: гороховый суп и сардинку или кусок шоколада. Еды было немного, но качество ее было хорошим. Иногда ничего не давали, но, видимо, без умысла, а просто потому, вероятно, что моя камера была последней. И вот, иногда не хватало порций.
Дважды в неделю меня выводили на несколько минут в тюремный двор, всегда в сопровождении конвоира. Однажды, когда я делал по двору свои два круга, конвойный беспрерывно направлял на меня свой автомат. Он был нетрезв.
Если пленному нужно было в уборную, он должен был дать нечто вроде железнодорожного сигнала. Но бывало, что дежурный, судя по настроению, лаконично извещал: «No – на сегодня довольно!»
Однажды мне сделали прививку и не сказали, против чего или почему. Один раз у меня был прострел, и я мог лежать только на полу. Врач помог мне в течение нескольких дней встать на ноги и запретил охране выгонять меня в холодную умывалку, что делалось ежедневно по утрам.
Не давали ни чтения, ни курева. В лагере в Мангейме нам раздали томики маленького английского издания Нового Завета, – мне удалось сохранить его.
Решетка на левом верхнем углу окошка, выходившего во двор, была обломана; в отверстие, шириною в руку, был виден край крыши соседнего барака, стоявшего поперек к нашему. Я был счастлив и благодарен Творцу, когда там садились воробьи и я видел живые существа.
При приеме сюда, записывали наши личные данные. При этом сержант бросил мне прямо в лицо толстую книжку:
– Вы видели это? Фотографии из Дахау! Посмотрите-ка!
Сержант не поверил мне, что я не знал о страшных жестокостях, творившихся в немецких концлагерях. Он не верил мне так же, как и мы, немцы и русские, не могли поверить в измену свободе со стороны свободной Америки.
Охране было запрещено разговаривать с нами, и караульные ограничивались короткими указаниями. Только через звуки поддерживалась для меня связь с внешним миром. И удивительно обостряется слух: щелчок электрического выключателя, дребезжание посуды, отпирание и запирание дверей камер… вот в коридор въехала тележка с едой… она приближается… справа… ближе… еще ближе… моя дверь следующая… Дадут сегодня поесть? или опять пропустят?..
Однажды со мной случилось то же, что со старым Вейхсом. Когда меня привели от лагерного врача к моей камере, я не смог быстро сориентироваться в полутьме и не заметил открытой двери камеры. Пинком ноги солдат втолкнул меня в камеру. Я растянулся на полу. Когда я поднялся, мне казалось, что я не смогу и не должен пережить этого унижения. Я сел на край нар, вынул спрятанное мною лезвие безопасной бритвы, чтобы вскрыть себе вены. Тут взгляд мой упал на томик Нового Завета. Я открыл его наугад и прочел в Евангелии от Иоанна: «…без Меня не можете творить ничего».
Да. Вы можете калечить мое тело, – я посмотрел на мои ободранные ноги, – но меня, мою честь, Божий лик во мне вы не можете затронуть. Тело – лишь оболочка, не я сам. Без Него, без Господа, моего Господа, вы не можете творить ничего.
Я почувствовал прилив душевных сил. Я сидел и прислушивался к совершающемуся во мне чуду душевного перелома. Вдруг повернулся тяжелый ключ в дверном замке. Вошел молоденький американский солдат. Приложив палец к губам, он прошептал: «Я видел всё. Вот вам печеная картошка». Он вынул несколько картофелин из кармана брюк и протянул мне. Затем быстро вышел и запер дверь.