Любавины - Шукшин Василий Макарович. Страница 28

– Душу.

– Да эт я понимаю! Это я тебе сам могу сказать, что душу. А как это – душу?… Как ее в смоле можно варить? Или говорят: «Будешь на том свете языком горячую сковородку лизать». А у души язык, што ли, есть?

– Должен быть. Вопче душа, наверно, похожа на человека.

– Непонятно.

– Ну, как же непонятно! Какой ты, такая у тебя душа.

Емельян Спиридоныч посмотрел сбоку на Сергея Федорыча. Сказал разочарованно:

– Ни хрена ты сам не знаешь, я погляжу.

Сергей Федорыч пожал плечами.

– Тебе, наверное, шибко в рай захотелось? Таких туда не берут, не собься.

Емельян Спиридоныч хотел что-то возразить, но Сергей Федорыч повернулся вдруг к нему, оживленно сверкнул глазом, – вспомнил:

– Ты говоришь: как это – душа? А вот у меня свояк был… помер, царство небесное, на родине нашей жил – в Расее, так вот ехал он в позапрошлом годе из города порожнем… – Сергей Федорыч устроился удобнее – история была необыкновенная, он любил рассказывать ее. – Летом дело-то было, зеленя только еще грача скрывали. И как раз в этом-то году и недород у их страшный случился, мор…

– У их там вечно недород, – недовольно заметил Емельян Спиридоныч. – А мы – отдувайся.

– Погорело все, чо ж ты хочешь! Да не один год, а два подряд – в двадцатом и в двадцать первом. «Отдувайся»!… Убавилось у тебя, смотри. Люди семьями вымирали, а у него две брички хлеба лишнего взяли – дак сердце запеклось, забыть не может.

– Еслив бы только две брички…

– Тьфу! – Сергей Федорыч обозлился. – Вот пошто и ненавижу-то вас, прости меня, господи, – шибко уж жадные!

– Ладно, развякался…

– Лучше в яме сгноит, но чтоб никому не досталось! Чалдоны проклятые!

– Чо ж ты приперся к чалдонам-то? Мы никого не звали к себе.

Сергей Федорыч ничего не сказал на это. Некоторое время ехали молча – отходили.

– Ну, што свояк-то? – первым заговорил Емельян Спиридоныч. Ему хотелось дослушать историю.

Сергей Федорыч еще маленько помолчал из гордости, но и самому хотелось рассказать, и он продолжал:

– Ну, едет, стало быть. Попадается на дороге старичок. Так себе – старичок. Бородка беленькая, сам небольшой… с меня ростом. И шибко грустный. «Подвези, – говорит, – меня, мужичок, маленько». А свояк у меня хороший мужик был, уважительный. «Садись, дедушка». Сел старичок. Ну едут себе. Старичок помалкивает. Свояк мой тоже вроде как дремлет – намаялся в городе. Да. И тут видит свояк; лежит на дороге куль. Соскочил с телеги, подошел к этому кулю, посмотрел: пшеница. Да крупная такая пшеница – зерно к зерну. Обрадовался, конечно. Хотел поднять, а не может. Он уж его и так и эдак, не может поднять – и все. Что ты будешь делать? Крикнул старичку иди, мол, подсоби поднять, я не могу один. Старичок негромко так засмеялся и говорит: «Не поднять тебе его никогда, мужичок. Ведь это хлеб ваш… Видишь: будет он сперва большой, рясный, а потом сгорит все. И мор будет страшный». Сказал так и пропал. Нет ни старичка, ни куля. Свояк оробел. Подхлестнул лошаденку – и скорей в деревню. Рассказал знающим людям. Те услыхали и пригорюнились – не к добру это. «Это же, – говорят, – Николай-угодничек был! Ходит, сердешная его душа, по земле… жалеет людей». А уж к зиме и начался у них мор. Валил старого и малого. Вот и вышло, что не подняли они свой урожай тогда.

– К чему эт ты рассказываешь? – спросил хмурый Емельян Спиридоныч. История тронула его. Только не понравилось, что Сергей Федорыч рассказывает таким тоном, будто Николай-угодник тоже доводится ему свояком.

– К тому, что душа… тоже как человек бывает, – ответил Сергей Федорыч. – В образе.

Емельян Спиридоныч ничего не сказал. Чувствовал себя каким-то обездоленным и злился.

– А чего эт ты давеча про рай сказал? – спросил он. – Каких туда не пускают?

– Богатых.

– Почему?

– Потому что они… ксплотаторы. И должны за это гореть на вечном огне.

Емельян Спиридоныч пошевелился, сощурил презрительно глаза.

– А ты в рай пойдешь?

– Я – в рай. Мне больше некуда.

Емельян Спиридоныч потянул вожжи.

– Трр. Слазь.

– Чего ты?

– Слазь! Пройдись пешком. В раю будешь – наездишься вволю. Нечего с грешниками вместе сидеть, – Емельян Спиридоныч не шутил. Серые глаза его были холодны, как осенняя стылая вода. – Слазь, а то дальше не поеду.

Сергей Федорыч вылез из коробка, пошел рядом. Ехали давно уже не по дороге – коробок то вилял между деревьями, то мягко катился за лошадью по неожиданно широким тропам.

– Но в огне тебе все равно гореть, – сказал Сергей Федорыч. – Буду проходить мимо – подкину в твой костер полена два.

– Я тебя, козла вонючего, самого в костер затяну.

– Затянешь!… Там вот с такими баграми стоять будут – сторожить… Но ты не горюй шибко: может, тебя еще не будут жечь. Ты мужик здоровый – на тебе черти могут в сортир ездить. Это все же полегче. Зануздают тебя, на хребтину сядут и…

– Я тебя самого сичас зануздаю! – озлился Емельян Спиридоныч. – Пристегну к Монголке, и будешь бежать, голодранец! Да еще бича ввалю.

Сергей Федорыч поднял с дороги большой сук, обломал с него веточки, примерил в руках.

– Иди пристегни… Я те так пристегну, что ты вперед Монголки своей прибежишь.

– Ой! – Емельян Спиридоныч снисходительно поморщился. – Трепло поганое! Я ж тебя соплей зашибить могу.

– А ты опробуй. Иди.

– Руки об тебя не хочу марать.

– А я об тебя и марать не буду. Вот этим дрыном так отделаю…

– Хэх, козявка!… Хоть бы уж молчал!

– Волосатик. Из тебя только щетину дергать. Боров!

Емельян Спиридоныч остановил лошадь.

– Ты будешь обзываться? Поверну сичас и уеду. Иди тогда один.

– А ты чего обзываешься? Ты думал, я тебе спущу? На, выкуси, – Сергей Федорыч показал фигу.

Емельян Спиридоныч подстегнул Монголку и скоро пропал за поворотом впереди.

– Ничего, тут уж немного осталось, – вслух сказал Сергей Федорыч и зашагал в том направлении, куда уехал Емельян Любавин. Он догадался, что Егор с Марьей живут у Михеюшки.

– 27 -

О том, что они, Клавдя и Кузьма, хотят пожениться, Клавдя объявила утром, когда завтракали:

– Тять, мам, я замуж выхожу.

Агафья вскинула глаза на Кузьму и опустила. А Николай, удивленный, спросил:

– За кого?

– Вот за него, за… Кузьму.

Николай еще больше удивился. Но и обрадовался. Ему нравился Кузьма. После смерти Платоныча он всячески хотел помочь парню, но не знал, как можно помочь. Только он никогда не думал, чтобы они – его дочь и Кузьма – сообразили такое дело.

– Я согласный, – сказал он.

Агафья не так представляла себе сватовство. Даже огорчилась.

– Так уж сразу и согласный! – накинулась она на мужа. – Отмахнулся! Одна-единственная доченька… – она вытерла воротом кофты повлажневшие глаза. – Зверь какой-то, а не отец.

Николай растерялся. Посмотрел на Кузьму. Тот сам готов был провалиться на месте.

– А ты… не хочешь, что ли? – спросил Николай жену.

– Причем тут «хочешь», «не хочешь»? Никто так не делает. Не успели заикнуться – он уж сразу согласный. Как вроде мы ее навяливаем кому.

– Да зачем вы так? – вмешался Кузьма. – Кхе! Мы спросили… Я не знаю: как еще нужно?

– Сынок, – Агафья ласково посмотрела на него, – это ведь дело не шуточное. Тут подумать надо. Легко сказать – замуж! Замуж – не напасть, замужем бы не пропасть. Так говорят у нас. Мы тебя не шибко и знаем-то. Ты вон и к Марье ходил свататься…

Николай сморщился, отбросил ложку.

– Эх, повело тебя! Чего ты говоришь-то? Ну, ходил. И правильно. А я до тебя к Нюрке Морчуговой ходил. Да не один раз!

– Да ты-то уж сиди! – махнула рукой Агафья. – Ты шалопут известный.

– Что «сиди»! Что «сиди»! Я кто ей – отец или нет? Завела: ходил свататься… Мало, значит, ходил. Если не согласная, говори сразу. Нечего тут хвостом вилять.

Кузьма ерзал на табуретке… Шрам на лбу горел огнем.

Клавдя улыбалась. Ей, кажется, все это даже нравилось.