Предают только свои - Щелоков Александр Александрович. Страница 40

Андрей решительно шагнул к мольберту и стал набрасывать контуры портрета. Джен, отложив книгу, следила за его движениями.

— Вы рады, — спросила она, — что я пришла?

— Да, конечно, — ответил он, не поднимая глаз.

— И только?

Андрей почувствовал, как дрогнуло сердце. Он, словно во сне, далеко и приглушенно слышал свои слова и в то же время очень ясно отдавал себе отчет, почему это с ним происходит. Он любил Джен. И не мог ничего с собой поделать.

Он в отчаянье подумал, что подобное состояние должен испытывать человек, попавший в глубокую песчаную яму. Чем больше он прилагает усилий, стараясь выбраться наружу, тем глубже погружается в песок, тонет в нем. Может быть, ему не стоило сопротивляться? Просто положиться на волю волн и лишь изредка подгребать, чтобы не очень сильно сносило в сторону. Но именно такой пассивности он и не мог себе позволить. Он знал, что обязан овладеть собой. Сжаться, подавить чувство силой воли. Иначе ему нельзя.

— Вам не скучно молчать? — спросила Джен в самый разгар работы.

— А разве я с вами не разговариваю? — откликнулся он удивленно. — Мне казалось, что я болтаю без умолку.

— Вы молчите как рыба. А я хочу говорить. Можно мне задавать вопросы?

— Это ваше право.

— Тогда отвечайте. Вам нравится Горки?

— Горки? — Андрей постарался воскресить в памяти что-либо стоящее из работ этого модного художника. Первой вспомнилась «Вода у цветочной мельницы». Не будь у полотна названия, никто бы никогда не догадался, что на нем изображено. Вся картина состояла из красных, желтых, фиолетовых и зеленых пятен, разбросанных в беспорядке по полотну. Местами мазки легли потеками, образовав причудливые ненужности.

— Извините, Джен, но мне не хотелось бы говорить о вещах, которые я не могу заставить себя называть искусством. Хотя разрисовать ткань так, как может Горки, я не способен.

— Вы против модернизма?

— Сознание человека, угнетенного неизлечимым СПИДом, до самой смерти остается сознанием. Но это больное сознание, потому что болен весь организм. Модернизм — продукт больной цивилизации. Утрата духовных идеалов, давление перенаселенности городов на психику, разрушенная экология. Что можно ждать от художника?

— Категорично, но честно, — сказала Джен. — Спасибо вам, Чарли. Я бы не смогла признаться, что не понимаю того или иного художника. В подобных случаях принято делать серьезный вид и произносить нечто неопределенное: «Да, пожалуй, в этом что-то есть…» А что именно, не уточнять. Люди панически боятся вслух сказать: «А король-то голый…»

Она посмотрела на Андрея глубокими, широко открытыми глазами, и он окончательно понял, что его так волновало и беспокоило до сих пор: во взгляде Джен светилась необъяснимая напряженность. И, поняв это, он сразу представил, как надо ее рисовать, чтобы не убить, не приглушить остроты этого тревожащего душу взгляда, а, наоборот, подчеркнуть его, оттенить.

Несколько решительных движений кистью — и вот, словно переводимая с серой полупрозрачной бумажки, картина начала вдруг оживать и светиться. Теперь, уже заранее радуясь удаче, Андрей заметил, что лицо Джен, гордое и властное, придется несколько притенить, смазать, чтобы только глаза, одни глаза стали центром портрета.

Когда работа идет хорошо, и ты чувствуешь, что все получается именно так, как задумано, больше того — лучше, нежели ты предполагал, настроение поднимается, исчезает чувство усталости и ощущение времени. Может быть, это и есть вдохновение?

— Вы меня совсем замучили, — сказала вдруг Джен. — Дайте же взглянуть, что там у вас получается.

Она в изумлении остановилась перед полотном.

— Неужели у меня такие глаза?

— Не знаю, — ответил Андрей, — но я их вижу такими.

Он вытер руки холстиной и в изнеможении опустился в кресло. Только сейчас дало о себе знать чувство усталости.

— Что вам помогает так рисовать?

— Как именно?

— От взгляда на этот портрет мне самой становится не по себе. Неужели я такая?

— Какая?

— Красивая…

— Да.

— Вы не ответили, что вам помогает так рисовать?

— Любовь. Нужно любить человека…

— Женщину?

— Женщину тоже. И тогда увидишь в ней то, что она сама не видит в себе.

— Почему же не на всех портретах женщины прекрасны? Например, у Модильяни?

— Потому что он никогда их не любил. Или его любовь была любовью психопата. Безобразность портрета отражает уродливость души мастера.

Андрей плеснул в стакан немного виски, разбавил содовой. Тонкий аромат прокопченного дымком ячменя действовал успокаивающе.

Джен все смотрела на полотно.

Андрей утопил клавишу радиоприемника. И сразу в комнату ворвался удивительно чистый русский голос:

— Болеро Равеля. Исполняет Большой симфонический оркестр Московского радио.

От неожиданности Андрей замер. Он так давно не слыхал родной речи, так не был готов к встрече с ней. Внешне ничто не выдало волнения. Он лишь прикрыл глаза и откинулся на спинку кресла.

— Откуда это? — спросила Джен в гулкой паузе» наполненной легким треском эфира.

— Европа, — ответил Андрей. — Какие-то славяне, должно быть.

Он еще не договорил, как в комнату вкатилась дробь барабанов.

— Что-то военное, — сказал Андрей и протянул руку к приемнику.

— Не надо, — едва шепнула Джен и положила ладонь на его запястье. — Это Болеро Равеля.

Андрей кивнул, чувствуя, как обожгло ее прикосновение.

Аккорды бушевали, как волны. Грозные, полные силы, они мчались неудержимым валом, готовые сокрушить все, что стояло на их пути. И все нарастала, нарастала дробь барабанов. Она делалась громче, тревожнее.

«Мы идем, мы идем! — говорил кто-то невидимый убежденно и страстно. — Мы идем, и ничто нас не остановит. Никто не свернет нас с пути. За нами будущее. Мы завоюем его и сделаем жизнь прекрасной. Если мы погибнем, наше дело продолжат другие. Мы идем, мы идем! Мы уже совсем близко! Мы — рядом! Сторонитесь все, кто нам мешает…»

И все громче, настойчивее становилась дробь барабанов. Неотвратимая гордая сила все приближалась и приближалась…

Андрей еще не слыхал музыки такой силы и страсти. Он замер, застыл, будто ослепленный светом внутренних молний. В нем все напряглось, напружинилось, готовое рвануться вперед, чтобы сразу попасть в такт барабану и пойти, печатая шаг, туда, куда звала и вела чудесная музыка.

«Мы идем, мы идем», — мысленно повторял Андрей слова, подсказанные мелодией. Ему захотелось встать, взмахнуть широко руками, чтобы его воле покорился этот чудесный оркестр, чтобы все вокруг видели: это он говорит: «Мы идем, мы идем, и наш путь только вперед, только вперед!»

Отгремел оркестр. А Андрей все сидел и никак не мог прийти в себя. Джен неслышно встала. Прошла к портрету, еще раз внимательно вгляделась в него. Вернулась, положила руку на плечо Андрея. Спросила негромко и вкрадчиво:

— Скажите, мистер Рисую Потрясающе, вашей кисти по силам нагая натура?

— Не понял?

— Завтра утром я так хочу позировать…

— Мисс Джен…

— Не надо, — сказал она и села в кресло рядом с ним. — Помолчим, хорошо?

Они сидели перед широко распахнутым окном, выходившим в сад. Легкий ветерок шевелил занавеси на окнах и заполнял комнату теплыми волнами пьянящего запаха. Это в сумерках начал щедро источать аромат душистый табак. За деревьями в черном прогале виднелся океан. Освещенная яркими огнями, в сторону порта медленно двигалась громада пассажирского лайнера. Не было слышно обычной в таких случаях музыки, но Андрею казалось, что она звучит, наполняя мир так же, как его наполнял аромат цветов.

Ни о чем не хотелось думать, оглядываться в прошлое, заглядывать в будущее. Дорог был именно этот момент, полный необъяснимого магнетизма, неуловимо сладких и ароматных флюидов, и его, только его хотелось сейчас остановить, удержать, не дать ему окончиться.

Быстро темнело.

— Я зажгу свет, — сказал Андрей и попытался встать. Джен положила на его руку теплую, мягкую ладонь.