Как накрылось одно акме - Щербакова Галина Николаевна. Страница 2
Вера была вызвана к редактору вместе со всеми членами профкома и «вместо того чтобы разделаться с этой блядью, кричала потом Вера, он нас назвал рассадником хулиганства. И деньги на канцнужды припомнил, которые сам разрешил потратить на обогреватель. Мы же, как цуцики, мерзли с октября по март».
После этого случая Фаня насторожилась и задумалась. Одно дело — ты красавица при муже, будь какой он даже никакой, а другое дело, когда ты вдова с ребенком. Прелести Фани не оплачивались, это было время свободной любви исключительно по охоте и без материального расчета. Что ни говори, а у социализма были свои плюсы.
Теперь у нее была хорошая «писательская» квартира, которую она частично обставила на Гришины «Рассказы босоногого детства». Книжка в три печатных листа плюс мат. помощь из литфонда, плюс изобретательность Фани с ее гениальным «беру все, у кого что лишнее». Квартира выглядела стильно, и чьи-то старые вещи под Фаниными вязаными пледами заговорили голосом почти модерна.
Она решила, что будет сдавать одну комнату — как бы кабинет Гриши — мужчине-холостяку, который восстановит квартплатой финансовый баланс. Сколько там алкоголик приносил?
И на клич пришел молодой перспективный конструктор, которого переманили с другого города именно квартирой, но, как всегда бывает, оказалось, надо чуть-чуть подождать, смотри: уже последний этаж стоит, оплатим тебе гостиницу. Тут и подвернись Фаня. Надо ли говорить, что он пошел за ней, даже де спросив ни цепы, ни места расположения квартиры. Он шел рядом и был так счастлив степенью такой близости в процессе движения, что, собственно, и не заметил, что предлагаемый дом оказался в самом центре, что он «престижен», что в доме сидит лифтерша и вяжет что-то длинное до самого полу, что они взлетают на верхний, девятый этаж. Квартиру, в которую они вошли, Жора Маркин сроду не видывал. Он был прост и молод. Тонкие вазоны, вмещающие один длинный седой стебель ковыля, который от легкого ветра, созданного их вхождением в комнату, головку свою склонил с одной стороны на другую: «Здрасьте, мол, вам». А под ним на деревянной резной тарелке лежали надломленные камни, которые выблескивали вполне дорогой серединкой. Халцедоны там всякие… Ах, Жора, Жора… Тот тебя не поймет, кто не видел Фани. Она же стояла за спиной и горячо дышала в затылок. Но тут вошла девочка с глуповатой улыбкой, на вопрос, как зовут, сообщила, что она Ксюша, учится в третьем классе, учится плохо, но не в этом дело.
— А в чем? — спросил Жора.
— Надо быть хорошим человеком, а я такая и есть.
— Да? — удивился Жора такой глубине ответа при простоте вопроса. В другой раз он бы даже просчитал эту фразу математически, он бы повернул ее так и так и даже вывернул наизнанку — он любил делать такие штуки со словами. Но рядом стояла Фаня. Она спросила девочку: «Все сказала? Иди к себе!»
— Хорошая девочка, — сказал Жора.
— Она вам это самое и сообщила.
Жора согласился на все условия. Семьдесят рублей в месяц, баб не водить, утром чай и кофе не в счет. Постельное белье меняется регулярно, но личное пусть отдает в прачечную.
Когда Жора возвращался на работу, он лихорадочно думал, что забыл что-то очень важное. Он мучался, но не мог вспомнить. Уже в номере гостиницы, собирая вещи в чемодан, чтоб покинуть ее, он наткнулся на рамочку с фотографией Натки. Он смотрел на невесту и понимал, что из «этого дома» все вещи вынесены. Дом по имени «Натка» был пуст, в нем сквозило, и он видел, как летает над полом кудрявая стружка, пересидевшая где-то там в щели эпоху живого дома и играющая теперь на просторе мертвого. Жора был человек с понятиями. Он отдавал себе отчет, что это не нелепые фантазии, рожденные чужим очарованием, а вытеснение силой большей силы меньшей. «Так, видимо, это и бывает. Не постепенно, а сразу: разлюбил». Но названное слово не всколыхнуло с места близлежащих понятий: жалость, сочувствие, вину. Ничего похожего, а даже наоборот: ликование, восторг, вожделение так пульсировали и так кричали в нем, что он взял рамочку с Наткой и засунул ее в дырку, которая образовалась вспучиванием паркетной доски, а горничная пластиночки паркета вставляла каждое утро и притаптывала ногой. Сегодня она торопилась, так как не вышла на работу горничная седьмого этажа и ей пообещали, убери она седьмой, заплатить вдвое и дать отгул. Игра стоила торопливости, дырка осталась едва прикрытой, в нее и легла девушка Натка, уже Жорик притоптал паркетины. Всякий человек увидит в этом аналогию похорон, но Жорик как раз не видел. Он просто убирал с глаз то, что стало пустотой, а значит, надлежало быть покрытым и окончательно несуществующим. Скажи еще вчера Жоре, что такое возможно в природе его вещей, он бы смеялся громко, даже голосисто, потому как считал себя человеком верным и порядочным.
Но случился переход. Таким, наверное, бывает и умирание, еще ты слышишь, как шипит на сковороде картошка и пахнет так аппетитно, и вдруг — ничего, просто ничего. Ни шипения, ни запаха, ни тебя. Хотя не хочется в это верить, хочется, умерев для всех, остаться еще в каком-то виде и досмотреть фильм про то, кто съест картошку и кто после помоет посуду. Жорик же притоптал паркет и вечером уже сидел на кухне у Фани и пил чай с весьма дешевой колбасой, потому что Фаня сразу решила: для постояльца — она бедная вдова, иначе какой смысл ей иметь постой?
На следующий день Фаня призналась товарке-машинистке, что этот полез в первый же день, несмотря на присутствие ребенка, пришлось «дать ему по роже» и объяснить, что постой со спаньем называется браком, и она имеет в виду выйти замуж, потому что это нормально, перепихиваться же по случаю пусть он идет в другое место.
— Значит, поженимся! — сказал Жорик.
— Как ты думаешь? — спросила она сотрудницу, которая писала на морально-этические темы, поэтому имелось в виду — знала все. То, что сама сотрудница была в разводе, что жила в коммуналке, что очереди на ее сердце не было никогда и никакой — значения не имело. Именно она давала советы. И знающая толк в отношениях с мужчинами всех сортов и качеств Фаня к ней и пришла. Той это определенно понравилось — неумехе было в кайф учить ловких и умелых по жизни баб. Она никогда никого не жалела. Чужие разводы и чужие неудачи, а в редакциях о них знают больше, чем где-либо, вызывали в ней легкое радостное отвращение пополам с возбуждением. Она не любила женщин, и никому из них она не оставляла надежд. Фане она посоветовала держаться до последнего. Последний день был пятый. Это и так оказался длинный для нее срок. Но Фаня решила, что нечего ждать секретаря обкома или академика медицины, еще неизвестно, какими могут быть накладные расходы в виде бывших жен, детей и партийных взысканий. Перспективный, пробивной и свободный инженер-конструктор был вполне пристойным вариантом. Не хуже писателя определенно. Она посмотрела паспорт — без штампов. Она выспросила все про родителей и их благосостояние. Мама Жорика лежала на операции, ей удаляли грудь, но после пятидесяти вполне можно и без груди, тем более что муж — как рассказывает Жорик — маму обожает всю жизнь как ненормальный. Это понравилось Фане, ибо несло хорошее генетическое обоснование и самого Жорика. Вот в тот день, когда Фаня пала под натиском Жориной страсти и клятвы жениться сейчас и тут же, он ее и сфотографировал. Она принесла портрет в редакцию, и все сбежались смотреть. Она стояла спиной к окну, и оконная рама была как бы ее рамой. Руки крест-на-крест лежали на плечах. Бесконечно красивые руки на фоне черной комбинации. Они тоже создавали раму уже для шеи и головы. Случайно так получилось или Жорик был мастер строить композицию, но фотографию можно было увеличивать от рук, и тогда это был совсем другой портрет. Самообъятие было очень выразительным, и в нем как бы и заключалась суть. Тонкая шея была повернута чуть влево и вниз и делала лицо Фани чуть более асимметричным, чем оно бывает само по себе. Чуть вниз спустился уголок рта, зато обострилась правая ноздря, подчеркивая тонкость и изящество носа. Но самое главное — глаза. Они были как бы чуть разными. Левый был чуть прикрыт ресницами и не видел ничего, правый же видел очень хорошо, он просто высверкивал через ресницы. Фаня была очень хороша на фотографии. Она была изысканно хороша, что, естественно, вызвало нервность у фотокоров, которые снимали девушку и так, и эдак, но чтоб так! Они клеветали на непрофессионала, что у того неправильно поставлен свет, что левая Фаня темнее правой, что кисти рук на плечах сделаны абы как, «нет лепки», но это была критика завистников. Фаня была совершенна. Правда, что-то беспокоило в этой фотографии, какая-то чертовщина в ней существовала. Фотографию поместили в газете как этюд, и редакционный поэт «датских дней» написал к ней четыре проникновенные строки. Газета у всех лежала на столе, открытая на Фане. И все нет-нет, да смотрели на нее, чувствуя, что живущая в ней (Фане или фотографии?) сила все-таки нечистая и обязательно явит то, что пока еще прячет. Виделся, как живой, большой правый глаз такой силы ненависти и власти, что по спине начинали бежать, как полоумные, мурашки. Или ноздря начинала засасывать воздух с такой силой, что люди кидались открывать форточку. Народ в редакции сплошь из гущи жизни и без мистики, но газету стали прятать. А завпропагандой вообще сожгла ее на дежурстве в помойном ведре от греха подальше. Она на свою голову читала Дориана Грея и испугалась возможных кровавых ножей.