Кровать Молотова - Щербакова Галина Николаевна. Страница 6

— Ты за своей смотри, ясно? — ответила мать. И женщина, Валя Крылова, машинистка одного из журналов, прибежала ко мне, потрясенная не смыслом ответа, а этим «ты», которое ударило Валю наотмашь, так как она вообразить себе не могла такого хамства. В их редакции сохранялся высокий бонтон, там выкали даже уборщицам входящие в высокие инстанции начальники, и Валя признавалась мне, что дорожит из-за этого местом, потому что для многих «машинистки — не люди». Я еле-еле успокоила Валю, придумав, что хамство — это иногда смущение, а иногда и растерянность, главное, что мать знает, ее предупредили.

Та осень была очень теплой. И мы ездили на дачу в выходные почти до ноября. Ходили с охапками желтых листьев, которых было особенно много в том месте, в котором я нахожусь в данный момент. На кромке кровати Молотова, а, по сути, в баяне времени.

Тогда, в начале восьмидесятых, здесь еще был лес; дачи, в которой я живу сейчас, еще не было, на ее месте стояла огромная соснища, жутковатая своими лапами, похожими на расставивших сети хищников. Последний раз мы приехали в великий праздник того времени, жарили шашлыки, жгли костры, потому что было уже холодновато. Доска на террасу того дома была отодвинута, туда шныряли подростки, мне показалось, что я видела в окне Машу.

Всех раздражал пьяный в дупель сторож, который был напоен нами же, пока переходил от одной компании к другой. Уже когда мы уезжали, он махал нам руками — идиот идиотом, — и штаны у него были расстегнуты и приспущены. Но все знали его жену-продавщицу, которая найдет его, побьет и закроет ему ширинку.

На следующее дето мы приехали поздно. Участок уже жил своей жизнью, мелькали новые лица. Обновление контингента шло безостановочно. Подружки дочери все были на месте, пришла и Маша. Она очень выросла и невероятно располнела. Мы, мамы, обменялись мнениями, что это гормональное, связанное с менструациями. Это была главная тема.

Однажды весь участок вскочил от диких воплей. Не могли сообразить, где и кто. Но в конце концов все сбежались к заколоченной спальне. Крики шли оттуда. Мужчины сорвали доски и первыми вбежали в комнату, кто-то из них грохнул кулаком по стеклу и крикнул: «Звоните в „скорую“! А сюда идите женщины».

Это бездарно, что я оказалась там первой. На кровати Молотова вопила, крутясь на спине, Машка, а из нее текли вода, моча и кровь.

— Она рожает, — тихо сказал кто-то из женщин позади меня. — Ее надо раздеть.

У меня, стоявшей ближе всех, ничего не получалось. Мокрые чулки будто въелись ей в кожу, рейтузы прилипли, а она к тому же дрыгалась, не давая себя трогать. Я вспомнила где-то читанное, что всякая нормальная женщина должна уметь принять роды. Я была всякая, но, видимо, я не была нормальная. Кто-то принес ножницы, Машка завопила еще пуще, но ей все-таки разрезали пояс с чулками и рейтузы и даже стащили их, но тут, к счастью, приехала «скорая». Мы все вышли, я споткнулась о подносик на колесиках, ухватилась за спинку кровати, за то самое слово из трех букв, которое сейчас тут, рядом со мною.

Кровать была до невероятности вонючей, поэтому после всего мужчины выволокли ее на улицу, подальше от глаз, к одинокому пионеру, стоявшему в вечном салюте.

Разгерметизированная столь грубо, священная комната была приведена в относительный порядок, ее побелили, что-то там покрасили, а главное, перегородили стенкой. И та часть комнаты, что примыкала к комнатушке Машиной семьи, получила дополнительную площадь. Дверь пробивали сами. Так что все было справедливо, по-советски: родился человек и получил свои дополнительные метры.

Конечно, возник вопрос об отце. И общественность стала указывать на сторожа, вспомнив спущенность прошлогодних штанов. Трезвый, сторож сильно забоялся, дело подсудное, и сказал, что в том деле был пятым или седьмым, потому что у Машки были все, и это она их всех имела, если говорить честно. Почему-то этому сразу поверили, и больше вопросов об отце ребеночка не было. Машка, сидя на крылечке своей дачки, кормила маленького из широких грудей, плоских, но молокастых.

Иногда она приходила играть к девчонкам. И тогда мы все, матери, звали по неотложным делам своих дочек. Однажды она пришла и стояла долго и молча, не ввязываясь в девчачьи игры. Что-то было в ней странное. Я следила из окна, готовая отозвать дочку, и думала, не больна ли Машка.

— А он, кажется, умер, — сказала она тихо.

— Кто? — спросили девочки.

— Ребеночек, — ответила Машка. — Что мне с ним делать? Бабушка в магазине.

И снова я бежала, как оглашенная, и первая увидела развернутый на столе трупик.

Мы все стояли и ждали бабушку, а Машка рассказывала, что он уже долго не плакал, а всегда плачет много, она его и развернула.

Потом были похороны, самые страшные похороны, которые я видела, ибо гробик несли дети, и за гробиком шли дети, и они так рыдали, что мы не знали, что с ними делать. Могилка была на местном кладбище, и хотя по месту это было недалеко, жутковатость зрелища всколыхнула весь поселок. Сначала шли дети с гробиком, меняясь во время несения, а потом, через расстояние, толпой шли мы, как бы стесняясь слиться с детьми. Даже бабушка Маши шла с нами, а матери не было вообще.

В этой отдельности детей, несущих гробик величиной с куклу, была жуть и был некий, данный нам в разгадку смысл. Мы его не понимали, а если честно, я не понимаю до сих пор. Меня потрясло другое: это выглядело красиво. Теплый летний день, детский плач, процессия… И слова какой-то женщины: Бог прибрал. И эти два слова дошли сразу. Навел порядок.

Плачь детей смыл грех, и позор, и похоть, была чистая смерть и чистые дети. Я признаюсь в этом только сейчас, ибо тогда я не могла допустить, что так думаю. Как сейчас бы сказали, эстетизирую горе.

Конечно, детская печаль скоротечна. Скоро все забылось, Машка стала прыгать через веревочку вместе со всеми. На террасе и половине спальни жил строгий заведующий пропагандой большой газеты, поборник тишины и очереди в уборную.

А на следующий год Маша снова кормила из своих молочных блюдищ мальчика, и снова идентификация отца осталась за пределами человеческих возможностей.

Девчонки, которым уже было по тринадцать-четырнадцать, с тайной детской жестокостью ждали новых похорон. Но не дождались. Мальчишка вырос.