Подробности мелких чувств - Щербакова Галина Николаевна. Страница 17

— если надо будет — он толкнет с балкона эту святую чирикающую простоту. Ку-вырк Маруся. И будет она лететь вперед навстречу земле. Он, Нолик, так часто мысленно летел вниз головой, что, можно сказать, это у него уже было сто раз — смерть с протянутыми навстречу листьями. Поди к нам, дружок, поди. Вообще нет лучшего способа чего-то избежать, как мысленно это пережить. Наверняка жена Коршунова никогда не думала о такой своей смерти. Потому-то так и близка к ней. Да что это он? О чем? Ему ведь важен поцарапанный автор, которого до того как привести в театр, надо бы гримировать. Он это сделает сам. Он это умеет хорошо. Он вернется домой, возьмет коробочку с гримом, сделает автору приемлемое лицо, отвезет его к Главному, заставит того подписать договор… Надо быстро запустить машину, только бы не выскользнул Коршунов из рук сейчас, не придал бы своим телесным ранам большее значение, чем они того стоят.

— Это пройдет быстро, — весело сказал Нолик Коршунову. — Это стоит простить и забыть.

Почему-то неестественно и громко засмеялась святая простота.

Нолик взял Марусю за руку.

— Дорогая моя, — прошептал он. — Взлетим и воспарим над суетой.

Маруся аж подавилась смехом.

— Идемте, — сказал Нолик Коршунову. — Это будет потрясающий спектакль.

— Нет, — сказал Коршунов. — Нет…

— Балда! — закричала Маруся. — Ведешь себя…

Коршунов увидел, как на еще не забывшем смех лице стало дергаться Марусино веко. Она не заметила этого, не прикрыла глаз ладонью, как делала всегда. Так и стояла, полусмеющаяся, напряженная, дергающаяся. Одновременно ненавидящая и умоляющая.

— Хорошо, — покорно сказал Коршунов, — но я уже устроился на работу.

— Нашел время, — ответила Маруся, а Нолик ничего не понимал. Он мысленно рисовал Коршунова, приставлял к багровеющим щекам бородку. Это совсем идеально, но даже у самых волосисто активных людей за ночь борода не вырастает. А жаль, черт возьми, жаль… Хороши были бы и баки…

На баках раздался телефонный звонок. Маруся была ближе всех, схватила трубку.

— Тебя — сказала она Коршунову. Было что-то в ее голосе, от чего он чуть медленней потянулся за трубкой, и не стой рядом Нолик, прикрыл бы Коршунов микрофон, спросил бы: ты чего? Но не до подробностей мелких чувств было в их прихожей, надо было перешагивать через чемодан и касаться животом Нолика, и это соприкосновение животами было почему-то стыдным, хотя не голыми же? Но было ощущение как бы голыми, как бы голыми и потными к тому же, но это была неправда, они оба были вполне одетые мужчины и не вспотели ничуть, наоборот, из кухонной форточки дуло, сквозило. Ноябрь ведь и роща… Ах, нет, не то… С рощей уже покончено, пришло время Борея. Так вот пунктирно подумалось-ощутилось Коршунову — от живота до Борея, — пока он перехватывал у Маруси трубку.

— Але!.. Але! — гудело в космосе. Именно в нем, потому что мы, простые, мгновенно узнаем междугородные звонки. Еще и слов нет, а канал уже звенит не по-нашему — позванивает напряженной силой, готовясь принять звук и смысл и передать их в далекие края.

— Коршунов, ты? — услышал Коршунов неожиданный Нюркин голос. — Слушай сюда! Я только прилетела и первое, что узнала, тебя тут ставят. Слышишь? Как мертвяка. У них пять твоих пьес и информация, что ты давно сгорел, как истинно русский, от алкоголизма. Этим ты их заинтересовал, между прочим. Я подняла бучу — а как же? — они испугались, что ты живой русский и мало ли что выкинешь. Тебе будут звонить, я решила опередить. Коля, чванься! Продавайся дорого, а наших пошли в жопу. Понял? Маруське же скажи, чтоб не гунявила противно. Ей я — Митрофановна.

Главное, каким-то причудливым образом, но смысл разговора понял Нолик. Видимо, громко звенел победный Нюркин клич, а канал для звона был чист и вымыт.

— А какую ставят пьесу? — закричал Коршунов. — У меня их шестнадцать…

— Про пакость, Коля, про пакость… Ну и название, скажу тебе! Кончено, Коля! Пока… Замигало…

— По естеству пакости, — прочревовещал Коршунов. — И закричал: — Спасибо, Нюр! Пусть ставят… Я разрешаю. Скажи им! Скажи им!

Коршунов думал, что надо бы обидеться на Марусю, но надо бы и порадоваться, надо бы купить вина и водки и позвать тех, кто еще у него остался, надо бы переписать в пьесе домработницу и надо бы подумать, что будет потом…

Но понял — не надо ничего, ибо все бессмысленно тут сейчас, разве что кроме покупки вина и водки. Это единственно необходимое для случая дело. Все остальное он обдумает и обчувствует потом. А выпить надо сразу.

Коршунов закрыл сквозящую форточку — не хватало ему еще насморка к нехватке средств.

— Дура, — сказал он Марусе. — Господи, какая же ты дура! Ну улыбнись, балда, улыбнись. Смотри, как это делается.

И Коршунов раскрыл рот…

ДИВНЫ ДЕЛА ТВОИ, ГОСПОДИ…

Она подумала: я перечитала. В смысле как переела. У меня несварение ума. Надо остановиться. В конце концов не только для чтения… Дано ей теперь время. Есть много других занятий. Та же перелицовка вещей. Сейчас это дело забыли, а самая пора вспомнить. Наизнанку вывернутые вещи вполне могут заиграть, как новые. Слава Богу, у нее есть машинка и нет проблемы прострочить.

Тут же полезла в голову всякая ерунда: что скажут соседи, когда она начнет переворачивать для новой носки вещи? Не подумают ли о ней как-то не так? Не заподозрят ли в мелочности и скопидомстве?

«Кто? — закричала она на себя. — Кто может меня в чем-то заподозрить? Кому дело до моих старых тряпок и до того, как я с ними поступлю?» Но мысли — явление непознанное. Они приходят в голову и уходят из нее по своим неведомым законам. И замечено: в момент, казалось бы, укрощения мысли, постановки ее на место, она — мысль — больше всего и разгуливается, как пьяный на базаре.

«У меня нет культуры мышления, — сказала она себе. — Это никуда не годится, потому что человек больше и значительнее отдельно взятой мысли. Он обязан с ней справляться».

Конечно, когда она ходила на работу — все было иначе. Там общаешься с другими людьми, что-то делаешь, ходишь на перерыв или в уборную, там много разнообразия. Собрание или субботник. Взносы или поборы по случаю. Все время отвлекаешься, злишься, устаешь, потом трясешься в транспорте, жизнь заполнена до самой пробки, до ощущения распирания, которое принято называть усталостью. Но это не то… При распирании нет мышечной или там умственной боли, а есть тяжесть, как будто в тебя, десятилитровую или какую-то еще, всандалили раз в сто больше. И тебя раздуло, как в детской считалке: «А пятое стуло, чтоб тебя раздуло. А шестое колесо, чтоб тебя разнесло…» Больше не помнит. Но раздуло и разнесло — самое то было всю ее работающую жизнь.