Я – шулер - Барбакару Анатолий. Страница 41

Один из находящихся в послекарцевом состоянии как раз присутствовал в холле, стоял у стены, скрестив руки на груди и глядя в пол. Молодой, взъерошенный, загнанный, с застывшей гримасой боли на мертвом лице.

Еще одного человека выписывали в этот день – сельского интеллигента, учителя обществоведения. Несколько лет прожил он под пятой жены и тещи, под их упреками в никчемности. Исчерпалась покорность однажды, из двустволки застрелил обеих. Тестя ранил, у того было время отдалиться, пока зять перезаряжал оружие.

Маялся интеллигент, вышки просил. Да тут все и не сомневались, что дадут.

Показал стукача, пришибленного сорокалетнего мужчинку с головой, втянутой в плечи.

С уставом монастыря ознакомил.

Свидания запрещены, прогулок не бывает. Нельзя читать, писать, громко разговаривать. Радио нет. Но, правда, имеется неполный комплект домино и непонятно зачем картонное шахматное поле.

Мой собеседник по просьбе Гены-женоненавистника гадал тому на домино, предсказывая скорый приход мамы.

Любое нарушение – карцер плюс сера. Чем бы ни заболел, врача не допросишься. И психиатров-то практически не видать. Зато персонал ведет журнал наблюдений за каждым. Единственный пациент, которого от чего-то лечат, – Чулков. Таблетками пичкают. За последнее время он заметно тронулся мозгами. Обычно уголовников привозят ненадолго: до двух недель. Очень скора те начинают дуреть, проситься назад в тюрьму. Этот, мертво стоящий у стены, слишком энергично просился. Допросился.

Заведение – не из тех легендарных, где нужных... ненужных людей пожизненно держат за сумасшедших. Это начальный пункт. Здесь объявляют больным или делают таковым. Хотя большинству милостиво дают добро на тюрьму, суд, зону.

Раз в месяц разрешены передачи. И как раз в этот день, в мой – первый, его – последний день здесь, мой ознакомитель получил передачу. И переписал ее на меня.

Многое из услышанного, разумеется, на свой счет я не принял. Во-первых, писать буду, пусть не на машинке. Следователь божился. Во-вторых, я-то знал, что пробуду здесь не больше недели.

Мой благословитель, кстати, армейский майор, угодивший сюда после конфликта с начальством, на уверенность эту только усмехнулся. Ему обещали две недели, а пробыл он тут полтора месяца.

И я только усмехнулся на это. Со мной такого случиться не должно было. Правильно усмехался. Мне предстояло прожить тут три месяца.

Ордер получил в первую клетку, к блатным, полублатному, политическому и шизофренику.

Вечером, когда всех развели по загонам, снабдили загоны парашами и заперли, меня щупанули.

Псих, подогнув колени, укрывшись с головой, жил своей жизнью под одеялом, как оказалось, занимался своим обычным делом – онанизмом. Эмигрант украдкой под одеялом читал «Юность». Я уже знал, что та самая, добрая вертухайша, голову подставляя, снабжала его чтивом.

Блатные, общаясь между собой, промеж фраз назвали предателя Родины козлом.

– Сами козлы, – не отрываясь от журнала, заметил предатель.

Блатные взвились.

– Ша, – добродушно вступил я. – Вы чего? На ровном месте...

– Где-то я тебя видел, – сообщил один из них, мелкий, нервный, с огромной выступающей опухолью на животе. – Не мент?

– Дядя Степа, – смягчил я.

– Мусор, – подтвердил второй, шоферского вида, оказавшийся шофером и хулиганом. – Я его в Ильичевском РОВД видел.

Полублатной, сельский хлопец, избивший семерых, пока молчал.

– Тебя, наблюдательного, размажу по стенке до потолка, потом будем выяснять, кто прав и сколько вас, – оскалился я.

Пацан оторвал глаза от журнала, с любопытством глянул на меня.

С утра Васька (звали его Сашей, но с самого начала он числился у меня Васей) объявил голодовку. Не вышел к завтраку.

Я-то был зажиточным: при передаче. Правда, передачи здесь не вручали сразу, как в тюрьме, а выдавали по долькам к завтракам и ужинам. Пару кусков сахару, колбасы, сала, хлеба белого по паре тонких ломтиков, пол-луковицы. (Позже обратили внимание: пациент расписывается в получении передачи, видит ее всю, в том числе – две завершенные палки колбасы, но за все время съедания обнаруживает только один хвостик.)

Поделил ломтики с близсидящими, с блатными, уже угомонившимися на мой счет. На правах хозяина соорудил бутерброд для Василия.

Казенные харчи не особо смутили, хотя почти всегда душа новичков не принимала их. Макароны черные. Думал, подгорели, оказалось – сорт такой. Чай одеколоном разил. Разъяснили: вертухай, тот самый – лысый, добродушный, из наших кружек алюминиевых одеколон принимает.

Васька от бутерброда отказался. На обед – проблема, как бутерброд поделить.

Шофер пошутил:

– Гене отдай.

Соседи посмеялись. Гена имел манеру доедать за новичками остатки.

– Держи, – передал ему бутерброд.

Он испуганно принял его. Недоверчиво глядя, стал осторожно жевать.

Блатные очень посерьезнели. Стол притих.

Хрен с ним, с бутербродом. Всю бы передачу на них извел, чтоб только почаще так на меня смотрели.

За неделю вполне обжился, с нетерпением ждал окончания ее. Зачем? Понимал ведь уже, не выпишут.

Первые три дня давали ручку и бумагу, разрешили писать, запретив при этом неразборчиво зачеркивать написанное. Записи потом забрали, и больше я их не видел.

Блатных к рукам прибрал.

Понравилось им в сумасшедших играть. Тот, который с опухолью, взял себе дворянское имя: де Бил.

Я им повести свои на ночь рассказывал, стихи читал. Васька вредничал, критиковал. Нас внимательно слушали.

Днем через клетку-предбанник вертухай пускал пациентов в туалет, курить. Не больше чем по два человека.

Блатные повадились напрашиваться мне в пару. Сентиментальными оказались. Просили написать про них. Вот пишу.

Еще два человека просились в пару: Гена и Чулков.

Гена не курил, но ему мало было того, что я принял эстафету – пророчил скорый приход мамы. В туалете он, поинтересовавшись для затравки: «Мама кода придет»? – ждал от меня аргументированных заверений.

Чулков, пациент, принимающий таблетки, заметно, на глазах обрастающий странностями, в пятьдесят лет подался в поэты. Читал в туалете свои творения:

Стоит у бутля на посту,

Забыв о времени в миру.

Так пусть исчезнет бутыль тот,

И побелеет его нос.

В течение второй недели мы с Васькой под руководством блатных сотворили из хлеба шахматы. Играли дни напролет. Рябило в глазах от клеток. Спорили частенько. Снисходительно, ехидно. Все как-то зауважали его.

Васька пацифистом оказался. Где-то под Москвой его компанию однажды отлупили десантники за то, что дорогу ракетам перекрыли, сидели на шоссе. Васька травму черепа нажил.

Я помнил информацию, полученную от майора.

Через две недели, выслушав от ведущей врачихи (видел ее всего два раза) замечание по поводу шибко жизнерадостного поведения и угрозу на предмет переселения в карцер, был переведен во вторую клетку. Совершенно пустую за нехваткой пациентов.

На следующий день подселили соседа. Совершенно экзотического вора в законе, сотканного из татуировок. Может человек за один день совершить семнадцать преступлений, в том числе два убийства с истязаниями, с пыткой током? Этот смог. Кличка его была «Отчаянный».

Догадывался, зачем его подселили.

Только обнаружились у нас общие знакомые. С Маэстро оба партнировали, правда, в разное время и по-разному. Я его еще и карточным трюкам подучил. Устно. Спустя три дня увезли его назад в тюрьму.

Через месяц совсем невмоготу стало. И Васька не вытягивал. В шахматы я уже по памяти играл. Из своей клетки ходы Василию называл. За то, что нахамил дамочке, раз в неделю стригущей нам лица машинкой, в карцере место зарезервировал. Слишком много грязи было под ее ногтями. Но опять обошлось.

Чулков совсем плох стал. На мой день рождения во время обеда речь сказал, макароны подарил. Стихи посвятил:

Желаю счастья от души,

Здоровья также, и беги.

Очень обиделся, что его подарок с Васькой-предателем поделил.