Кысь - Толстая Татьяна Никитична. Страница 44

Никакого Андрей Дмитрича в избе не было; а это бывает, когда лишку выпьешь: в глазах все как бы двоится, и из углов фигуры неведомые, али лица смотрят; смигнешь, – и нету их.

– Мерзавец! – кричал и Главный Истопник. – Вон отсюда!

– Не тро-ожь! – бушевал Тетеря, отбиваясь мохнатыми локтями. – Русских бью-у-ут!

– Урка!.. Беспредел!.. Вяжи его!

Повалили стол, покатился жбан; Бенедикт тоже накинулся, помогал вязать вожжами пьяную скотину; скрутили, выбросили наружу, наподдали пинка напоследок.

– …в Свиблове смеситель хромированный стоял! – неслось из метели. – А у вас ничего на хер не стоит, у пидарасов!..

Если этот смирный, каков же Потап?

Ша

Вздымаются светлые мысли
В растерзанном сердце моем,
И падают светлые мысли,
Сожженные темным огнем…

– При Сергей Сергеиче порядок был, – сказал Бенедикт.

– А то! – отозвался тесть.

– Больше трех не собирались.

– Ни в коем случае.

– А сейчас все умные стали, книги читают, распустились. Федор Кузьмич всех распустил, слава ему.

– Золотые слова! – обрадовался тесть.

– Сергей Сергеич заборы отстроил, а сейчас что?

– Верно!

– Всюду дырья, плетень повален, народная тропа укропом поросла!

– И не говори!

– Самая пустая трава, ни вкусу от нее, ни запаху!

– Ни самомалейшего.

– На пушкина исподнее вешают, наволочки, а пушкин – наше все!

– Все до нитки.

– Это ж он стихи написал, а вовсе не Федор Кузьмич!

– Ни в коем разе.

– Он выше александрийского столпа!

– И-и, мил человек, куда до него столпу!

– А Федор Кузьмич, слава ему, мне по колено ростом будет! А туда же, – Набольший Мурза, долгих лет ему жизни! Оленьке на коленки садится, как у себя дома!

– Ну, ну!..

– А что «ну»?..

– Думай дальше!

– Чего думать?

– Что тебе сердце подсказывает?..

Ничего сердце Бенедикту не подсказывало, темно было в сердце, как в избе зимой, когда свечи все вышли, наощупь живешь; была где-то свечка запасная, да поди найди ее в кромешном мраке!

Шаришь, шаришь руками, а руки-то, – они слепые, пугливые: найдешь невесть чего, обтрогаешь, не видючи, душа-то и обомрет: что это?! А?! Отроду такого в избе не водилося! Что это?!

Со страху все внутри вдруг как оборвется! Отбросишь это, чего общупывал-то… Стоишь, замерев, вздохнуть боишься… Боишься шагнуть… Думаешь: сейчас ступлю, да и попаду ногой на ЭТО…

Осторо-ожно… бо-о-оком… по кра-а-аешку… по сте-еночке… туп, туп, – и выберешься к двери. Рванешь дверь, – и бежать без оглядки!

…Рухнешь под деревом, али у забора; все внутри колотится. Теперь надо побираться, огня искать, свечку, может, у кого выпрашивать. Вот, если дадут свечку-то, – уже легче, не так страшно; вернешься в избу, смотришь, чего это было такое, – а ничего вроде и нет.

Нету ничего.

А это, бывает, соседи шутят, забавники: пока тебя нет, подложат тебе не знам чего, чтоб ты со страху разумом повредился; а пока ты туда-сюда бегаешь, огня добываешь, они это-то, чего подсунули, и заберут, вот и нету ничего, и не узнаешь, что это было-то.

Сердце ничего не подсказывало, а голова – да, голова подсказывала, – на то в ней и разум, в голове, – а подсказывала она, что давно еще, еще до свадьбы – йэх! когда это было-то! – когда был еще Бенедикт юношей диким, некультурным, необразованным был молокососом, с хвостом и без понятий, – видел он у Варвары Лукинишны книгу. Теперь уж и не вспомнить, какая то была книга, большая или малая, и как называлась: от страху, с непривычки ничего он тогда не понял, а только и понял, что страшно.

Теперь-то, конешно, как человек образованный, тонкий, можно сказать, искушенный, он бы оценил сокровище: общупал бы, обвертел, посчитал, сколько страниц и каковы буковки: мелкие али крупные; и надолго ли хватит читать; и, прочитавши, на которую полку, целуя, ее ставить.

Теперь-то, трепетный, умудренный, он уж знал, что книга, – нежная подруга, белая птица, маков цвет, – боится воды.

Милая! Воды боится, огня боится, от ветра трепещет; корявые, грубые пальцы человеческие оставляют на ней синяки, и не пройдут они! Так и останутся!

А есть которые рук не помывши!..

А есть которые чернилом подчеркивают!..

А есть которые страницы вырывают!..

И сам он прежде был так дик и нелеп, такой кроманьон, что слюнявым пальцем протер дырку! – …«и свеча, при которой она читала полную тревог и обмана жизнь…» – протер, болван, дырку, Господи! прости! – как если бы, чудом каким разыскав в лесу тайную поляну, – всю в алых тульпанах, золотых деревах, – обнял наконец сладчайшую Птицу Паулин, и, обнимая, тыкнул бы ей грязным пальцем в светлый, в саму себя влюбленный глаз!..

Варвара Лукинишна говорила, что книгу дал ей Никита Иваныч, – а вот и попался, старик, на вранье! Есть, есть у тебя книги, у старого пьяницы, где-то ты их прячешь, хоронишь, людям добрым не даешь… В избе их нету, Бенедикт ту избу знал, сиживал… В сарае нету, в сарае мы пушкина резали… В чулане – одна ржавь… В баньке?..

Бенедикт подумал про баньку и осерчал, сам почувствовал, как личико вздулось от гневливости: в баньке сыро, любая книга отсыреет. Вот ведь: приходил, просил, меняться предлагал, подарок ценнейший принес, – не пожалел; сидел с ними, с Прежними, полдня, чепуху их слушал, – так нет, врали, притворялись, за нос водили, рыло от него воротили, руками отрицание делали: нету, мол, у нас книг! нету!.. не взыщи!..

А вонючую скотину, перерожденца, за стол усадили: «да Терентий Петрович, да как вы считаете, да не угодно ли ржави…» Напоили-накормили, потом чтой-то осерчали, выкинули его на снег, как мешок… поделом, конешно, вору и мука.

Да ведь и с Бенедиктом они так же: посмеялись да и выставили несолоно хлебавши…

А еще старик-то говорил: на небе и в грудях, говорит, одно и то же, и ты это запомни. А на небе-то что? – на небе мрак да метель, да вихри мятежные; а в летнее время – звезды: Корыто, да Миска, да Хвощи, да Ноготки, да Пупок, да сколько их еще! А все они, говорил, в книгу записаны, а книга та за семью воротами, а в той книге сказано, как жить, а только страницы все перепутаны… И буквы не наши… А ищи, говорит, – пушкин искал, и ты ищи…

Да уж я ищу, уж сколько народу перетряхнули: Феофилакт, Малюта, Зюзя, Ненила-заика, Мафусаил с Чурилой, – близнецы-братья; Осип, Револьт, Евлалия… Авенир, Маккавей, Зоя Гурьевна… Януарий, Язва, Сысой, Иван Елдырин… Всех крюком зацепили, по полу протащили, все за столы, за тубареты цеплялись, все истошно вопили, когда на лечение-то их забирали… Не-е-ет! – дескать, – не на-а-ада-а-а!..

А как же не надо-то, – ведь сказано: книг дома не держать, а кто держит, – не прятать, а кто прячет, – лечить.

Потому что распустились при Федоре Кузьмиче, слава ему. А кто ж главную книгу зажал и держит, – главную-то, где сказано, как жить?.. Вот у Клоп Ефимыча были же книги с ненашими буквами, – на виду, две дюжины сухих и чистых, не там ли алмазная запись?.. Да нет, – говорит: за семью воротами, в долине туманной… Значит, думай, Бенедикт…

Пойти Тетерю запрячь. А чтоб не разорялся попусту, лишних слов не говорил, помалкивал в тряпочку, изготовил ему Бенедикт и тряпочку, а иначе сказать, кляп; а ветошь свернешь руликом, веревочку проденешь, да рот-то болтуну и заткнешь: меж зубов тряпочка, завязки за уши продеть. И – с Богом, галопом, но без песен!

– Ты куды это, Бенедикт, на ночь глядя?

– Да тут… надо мне… об искусстве поговорить…

Пускай глядит с порога
Красотка, увядая, –
Та добрая, та – злая,
Та злая, та – святая;
Что – прелесть ее ручек!
Что – жар ее перин! –
Давай, брат, отрешимся,
Давай, брат, воспарим!