Хмурое утро - Толстой Алексей Николаевич. Страница 31

Мучительны были остановки на полустанках, – замолкнувший говор колес, неподвижность, томительное ожидание. Вадим Петрович выходил на площадку: на темном перроне, на путях – ни души. Лишь в станционном окошке едва желтеет свет огонька, плавающего в масле, да видны две сидящие фигуры – кондуктора и телеграфиста, готовых так просидеть всю ночь, уткнув нос в воротник. Пойти к ним, спросить – бесполезно, – поезд тронется, когда дадут путь с соседней станции, а там, может быть, и в живых никого нет.

Вадим Петрович захватывал холодный воздух, все тело его вытягивалось, напрягалось… В ветреной ноябрьской тьме, в необъятной пустынной России, была одна живая точка – комочек горячей плоти, жадно любимый им. Как могло случиться такое потемнение, что из-за ненавистнического желания мстить, карать он оторвал от себя Катины руки, охватившие его в последнем отчаянии, жестоко бросил ее одну, в чужом городе. Откуда эта уверенность, что, разыскав ее и без слов (только так, только так) бросившись целовать ступни ее ног, в чулочках, которые уж и штопать-то, наверное, нечего, получишь прощение?.. Такие измены нелегко прощают!

Покуда Вадим Петрович так мечтал один на площадке, сердито бормоча и двигая бровями, кондуктор вышел со станции и стал около вагона, равнодушный ко всякому преодолению пространства… Вадим Петрович спросил – долго ли еще ждать? Кондуктор даже не удосужился пожать плечом. Закопченный фонарь, который он держал в руке, покачивался от ветра, освещая треплющиеся полы его черного пальто. Внезапно погасло тусклое окошко на вокзале, хлопнула дверь. К кондуктору подошел телеграфист, и оба они долго глядели в сторону семафора.

– Гаси, – шепотом сказал телеграфист.

Кондуктор поднял фонарь к усатому одутловатому лицу, дунул на коптящий огонек, и сейчас же они с телеграфистом полезли на площадку и отворили дверь на другую сторону путей.

– Уходите, – сказал кондуктор Рощину, торопливо спустился и побежал.

Рощин спрыгнул вслед за ними. Спотыкаясь о рельсы, налетев на кучу шпал, он выбрался в поле, где было чуть яснее и различались две идущие фигуры. Он догнал их. Телеграфист сказал:

– Тут ямы где-то, – темень проклятая! Песок брали, тут я всегда прячусь…

Ямы оказались немножко левее. Рощин вслед за своими спутниками сполз в какой-то ров. Сейчас же подошли еще двое, – машинист и кочегар, – выругались и тоже сели в яму. Кондуктор вздохнул тяжело:

– Уйду я с этой службы. Так надоело. Ну разве это движение.

– Тише, – сказал телеграфист, – катят, дьяволы.

Теперь из степи слышался конский топот, различался стук колес.

– Кто же это у тебя тут безобразничает? – спросил кондуктор у телеграфиста. – Жокей Смерти, что ли?

– Нет, тот в Дибривском лесу. Это разве Маруся гуляет. Хотя, видать, тоже не она, – та скачет с факелами… Местный какой-нибудь атаманишка.

– Да нет же, – прохрипел машинист, – это махновец Максюта, мать его…

Кондуктор опять вздохнул:

– Еврейчик один у меня в третьем вагоне, с чемоданами, – не сказал ему, эх…

Конский топот приближался, как ветер перед грозой. Колеса уже загрохотали по булыжнику около станции. Раздались крики: «Гойда, гойда!» Звон стекол, выстрел, короткий вопль, удары по железу… Кондуктор начал дуть в сложенные лодочкой руки:

– И непременно им – стекла бить в вагонах, вот ведь пьяное заведение…

Вся эта суета длилась недолго. Истошный голос «садись!». Затрещали телеги, захрапели кони, прогрохотали колеса, и атаманская ватага унеслась в степь. Тогда сидевшие в ямах вылезли, не спеша вернулись к темному поезду и разбрелись по своим местам: телеграфист зажег масляный фитилек и начал связываться с соседней станцией, машинист и кочегар осматривали паровоз, – не утащили ли бандиты какую-нибудь важную часть; Рощин полез в вагон; кондуктор, хрустя на перроне стеклами разбитых окошек, ворчал:

– Ну, так и есть, шлепнули беднягу… Ну, взяли бы чемоданы, – непременно им нужно душу из человека выпустить.

Прошло еще неопределенное и долгое время, кондуктор дал, наконец, короткий свисток, паровоз завыл негодующе в пустой степи, и поезд тронулся в сторону Гуляй-Поля.

Вадим Петрович, положив локти на откидной столик и лицо уткнув в руки, напряженно решал загадку: Катя уехала из Ростова на другой же день после того, как негодяй Оноли сообщил ей о его смерти. Встреча ее с ландштурмистом в вагоне была, значит, через двое суток… Предположим, этот немчик утешал ее без каких-либо покушений на дальнейшее…Предположим, она тогда очень нуждалась в утешении. Но на второй день потери любимого человека написать так аккуратненько в чужой записной книжке свой адрес, имя, отчество, не забыть проставить знаки препинания, – это загадка!.. Небо ведь обрушилось над ней. Любимый муж валяется где-то, как падаль… Уж какие-то первые несколько дней естественно, кажется, быть в отчаянии безнадежном. Оказывается – адресок дала до востребования. Значит – просвет какой-то нашла… Загадка!..

– Гражданин, документики покажите. – Кондуктор сел напротив Рощина, поставил около себя закопченный фонарь. – Проедем Гуляй-Поле, – тогда спите спокойно.

– Я в Гуляй-Поле вылезаю.

– Ага… Ну, тем более… С меня же спросят – кого привез…

– Документов у меня нет никаких…

– Как же так?

– Изорвал и выбросил.

– Тогда об вас должен заявить…

– Ну и черт с вами, заявляйте…

– Что же черта поминать в такое время… Офицер, что ли?

Рощин, у которого мысли были обострены, напряжены, ответил сквозь зубы:

– Анархист.

– Так, понятно… Возил много из Екатеринослава вашего брата. – Кондуктор взял фонарь и, держа его между ног, долго глядел, как за черным окном проносились паровозные искры. – Вот вы, видать, человек интеллигентный, – сказал он тихо. – Научите, что делать?.. В прошлый рейс разговорился я также с анархистом, серьезный такой, седой, клочковатый. «Нам, говорит, твои железные дороги не нужны, мы это все разрушим, чтобы и помнить об них забыли. От железных дорог идет рабство и капитализм. Мы, говорит, все разделим поровну между людьми, человек должен жить на свободе, без власти, как животное…» Вот и спасибо!.. Я тридцать лет езжу, да наездил домишко в Таганроге, где моя старуха живет, да коза, да две сливы на огороде, – весь мой капитал. На что мне эта свобода-то? Козу пасти на косогоре? Скажите – был при старом режиме порядок? Эксплуатация, само собой, была, не отрицаю. Возьмем вагон первого класса, – тихо, чинно, кто сигару курит, кто дремлет так-то важно. Чувствуешь, что это – эксплуататоры, но ругани прямой не было никогда, боже избави… Берешь под козырек, тихонечко проходишь вагоном… В третьем классе, конечно, мужичье друг на дружке, там не стесняешься… Это все верно, бывало… Но и курочка жареная у тебя, и ветчинка, и яички, а уж хлеб-то, батюшки, калачи-то, помните? – Он замолк, приглядываясь к искрам в окошке. – Это букса горит в багажном вагоне. Смазки нет, и без анархистов транспорт кончается… Вот мне и скажите – что теперь будет? Променяли царя на Раду, Раду – на гетмана, а его на что менять будем? На Махно? Дурак один взялся ковать лемех, жег, жег железо, половину сжег, давай ковать топор, опять половину сжег, выходит одно шило, он по нему тюкнул, и вышел пшик… Так-то… Порядка нет, страха нет, хозяина нет. Вы в Гуляй-Поле приедете – посмотрите, как живут «вольным анархическим строем». Одно могу сказать – весело живут, такой гульбы отродясь никто не слыхал. Весь район объявлен «виноградным». Сколько я туда проституток провез! Да… Скажу вам по-стариковски, извините меня, товарищ анархист: пропала Россия…

Много хозяйственных мужичков, бежавших летом в атаманские отряды, стали теперь подумывать о возвращении домой. Увязывали на телегу все добро, что по честному дележу пришлось им после удачных набегов, меняли разные местные деньги на николаевские, крепко зашпиливали полог, подвязывали к задней оси котелок и, тайно, – иные и явно, придя к атаману и говоря: «Прощевай, Хведор, я тебе больше не боец». – «А что так?» – «По дому скучаю, ни пить, ни есть, ни спать не могу. Когда еще понадоблюсь, кликни, придем», – запрягали добрых коней и уезжали на хутора, в деревни и села, освобожденные от немецкого постоя.