Хмурое утро - Толстой Алексей Николаевич. Страница 37
Он плотней надвинул шапочку на затылок.
– Я вам задам вопрос.
Леон Черный, – с набитым ртом:
– Пожалуйста.
– Товарищ Ленин сказал: через полгода в Красной Армии будет три миллиона человек. Можете вы, Леон Черный, мобилизовать в такой срок три миллиона анархистов?
– Уверен.
– Аппарат у вас имеется для этой цели, надо понять?
– Вот мой аппарат. – Леон Черный указал вилкой на Махно.
– Очень хорошо. Остановимся на этой личности. Вы, значит, снабжаете Нестора Ивановича оружием и огнеприпасами на три миллиона бойцов, само собой – амуницией, продовольствием, фуражом. Лошадей одних для такой армии понадобится полмиллиона голов. Это все имеется у вас, надо понимать?
Леон Черный отсунул от себя опустевшую жестянку. Лоб его собрался мелкими морщинами.
– Слушайте, матрос, цифрами меня не запугаете. За вашими цифрами – пустота, убогие попытки заштопать гнилыми нитками эту самую Россию, рвущуюся в клочья. Скрытый национализм! Три миллиона солдат в Красной Армии! Запугал! Мобилизуйте тридцать. Все равно подлинная, священная революция пройдет мимо ваших миллионов мужичков-собственников, декорированных красной звездой… Наша армия, – он стукнул кулачком, – это человечество, наши огнеприпасы – это священный гнев народов, которые больше не желают терпеть никаких государств, ни капитализма, ни диктатуры пролетариата… Солнце, земля и человек! И – в огромный костер все сочинения от Аристотеля до Маркса! Армия! Пятьсот тысяч лошадей! Ваша фантазия не поднимается выше фельдфебельских усов. Дарю их вам. Мы вооружим полтора миллиарда человек. Если у нас будут только зубы и ногти и камни под ногами, – мы опрокинем ваши армии, в груду развалин превратим цивилизации, все, все, за что вы судорожно цеплялись, матрос…
«Эге, старичок-то легкий», – подумал Чугай, следя, как Махно, вначале весь вытянувшийся от внимания, опускал плечи и румянец угасал на его впавших щеках: он переставал понимать, учитель отрывался от здравого смысла.
Тогда Чугай сказал:
– Второй вопрос вам, Леон Черный…
– Ну-те…
– Я так вас понял, что общая мобилизация у вас не подготовлена. Но всякому делу нужен запал: бомбе – капсуль, костру – спичка. На какой запал вы рассчитываете? Где эти ваши кадры? Батька Махно? (У Леона Черного забегали зрачки, – он искал подвоха.) Армия у него боевая, правильно, но процент анархистов не велик. Это не ваша армия.
Он покосился на Махно, – не лезет ли рука его в карман за шпалером, но он сидел спокойно. Леон Черный презрительно заулыбался:
– Наша беседа свелась к тому, что мне приходится вас учить азбуке, матрос..
– Очень желательно.
– Разбойничий мир – вот наш запал, вот наши кадры!.. Разбой – самое почетнейшее выражение народной жизни… Это надо знать! Разбойник – непримиримый враг всякой государственности, включая и ваш социализм, голубчик… В разбое – доказательство жизненности народа… Разбойник – непримиримый и неукротимый, разрушающий ради разрушения, – вот истинная народно-общественная стихия. Протрите глаза.
Махно во время этого страстного взрыва идей подошел на цыпочках к двери, приотворил ее, заглядывая в коридор, и опять вернулся к столу. Рощин теперь с любопытством приглядывался к фантастическому старичку, – не дурачит ли он?
– Я вижу – вы уже моргаете, матрос, вы поражены, ваши добродетели возмущены! – кричал Леон Черный. – Так знайте: мы сломали наши перья, мы выплеснули чернила из наших чернильниц, – пусть льется кровь! Время настало! Слово претворяется в дело. И кто в этот час не понимает глубокой необходимости разбоя как стихийного движения, кто не сочувствует ему, тот отброшен в лагерь врагов революции…
Махно, щурясь, стал кусать ногти. Рощин подумал: «Нет, старичок знает, что говорит». Чугай, навалясь на стол, поставил на него локоть и поднял палец, чтобы Леону Черному было на чем сосредоточиться.
– Третий вопрос. Хорошо, эти кадры вы мобилизовали. Дело свое они сделали… Разворочали… Заваруха эта должна когда-нибудь кончиться? Должна. Разбойники, по-нашему – бандиты, люди избаловавшиеся, работать они не могут. Работать он не будет, – зачем? – что легко лежит, – то и взял. Значит, как же тогда? Опять на них должен кто-то работать? Нет? Грабить, разорять – больше нечего. Значит, остается вам – загнать бандитов в овраги и кончить? Так, что ли? Ответьте мне на этот вопрос…
В комнате стало тихо, будто собеседники сосредоточили все внимание на поднятом пальце, загнутом ногте Чугая. Леон Черный поднялся, – маленький (когда сидел, казался выше), неумолимый, как философская мысль.
– Застрели его! – сказал он, повернувшись к Махно, и выбросил руку в сторону Чугая. – Застрели… Это провокатор…
Махно сейчас же отскочил в свободное пространство комнаты, к двери. Чугай торопливо зацарапал ногтями по крышке «маузера», висевшего у него под бушлатом. Рощин попятился от стола, споткнулся и сел на диванчик. Но оружие не было вынуто: каждый знал, что вынутое оружие должно стрелять. Глаза у Махно светились от напряжения. Чугай проговорил наставительно:
– Некрасиво, папаша… Прибегаете к дешевым приемам, это не спор… А за провокатора следовало бы вас вот чем… (Показал такой кулачище, что у Леона Черного болезненно дернулось лицо.) Принимая во внимание вашу слабую грудь, не отвечаю… Папаша, со словами надо обращаться аккуратнее…
Махно и на этот раз не вступился за учителя. Леон Черный насупился, будто спрятался в клочья бороды, взял свое пальто, с вытертым, когда-то бобровым, воротником, такой же ветхий бархатный картуз, оделся и ушел, мужественно унося неудачу.
– Ну, поехали дальше? – сказал Махно, возвращаясь к столу и берясь за бутылку. – Товарищ Рощин, пойди к дежурному, чтобы указал тебе свободную койку.
Рощин козырнул и вышел, уже за дверью слыша, как Махно говорил Чугаю:
– Одни – «батька Махно», другие – «батька Махно», ну, а ты что скажешь батьке Махно?..
12
Только приехав домой в село Владимирское, походив по своему пепелищу, присыпанному снежком, потянув ноздрями дымок, тянувший от соседей, поглядев, как жирные гуси, уже хватившие первого ледка, гордо вскидывая крыльями и гогоча, бегут полулетом по седому лугу, – Алексей Красильников понял, до чего ему надоело разбойничать.
Не мужицкое это дело – носиться в тачанках по степи меж горящими хуторами. Мужицкое дело – степенно думать вокруг земли да работать. Земля, матушка, только не поленись, а уж она тебе даст. Все веселило Алексея Ивановича, – и хозяйственные думы, от которых он отвык в бытность у Махно, и мягонький, серый денек, редко сеющий медленные снежинки, и деревенская тишина, и запах родного дыма. Похаживая, Алексей нет-нет да и поднимал ржавый кровельный лист, гвоздь, кусок железа в окалине, – бросал их в одну кучу. Не нажива, привезенная на трех возах, была ему дорога, было ему дорого то, что, не стесняясь теперь в каждом рубле, он будет строить и заводить хозяйство. От первого кола на пепелище до того дня, когда Матрена выкинет из печи пахучий хлеб своего урожая, – «Новая печь, – скажет, – а как хорошо печет», – до этого дня трудов – не оглянуть, не измерить. И это веселило Алексея: ничего, мужицкий пот произрастает…
Разгребая носком сапога пепел, он нашел топор с обгорелым топорищем. Долго рассматривал его, с усмешкой качнул головой: тот самый! От него тогда все и пошло. Вспомнилось, как брат Семен, услышав жалобный крик Матрены, бешено выскочил из хаты. Алексей зачем-то воткнул топор в сенях, в чурбан около самой двери. Не метнись он в глаза Семену, – ничего бы, пожалуй, и не было…
«Эх, Семен, Семен, – и Алексей бросил заржавленный топорик в ту же кучу. – Вдвоем бы вот как горячо взялись за дело… Да, брат, я уж отшумел, будет с меня…»
Он глядел себе под ноги, думая. В том письме, полученном от Семена еще под Гуляй-Полем, брат писал такие слова: «Матрене моей передай, чтобы от баловства какого-нибудь, пожалуйста, сохраняла себя, не нужно ей этого, не то время… Убьют меня – тогда развязана… Время такое, что зубы надо стиснуть. Вас только во сне вспоминаю. Скоро меня не ждите, – гражданской войне и края не видно…»