Хмурое утро - Толстой Алексей Николаевич. Страница 74

Красная Армия, после тяжелых поражений Тринадцатой и Девятой и героического отступления Двенадцатой с Днестра и Буга, выравняла фронт. Настроение улучшается, и боеспособность растет главным образом потому, что идет массовый прилив коммунистов из Петрограда, Москвы, Иванова и других северных городов. Со дня на день ждут приказа главкома о контрнаступлении.

Оформив новые назначения, – Телегин – командиром отдельной бригады, Сапожков – командиром качалинского полка, – они в тот же день выехали обратно, всю дорогу рассуждая о полученных новостях: оба сходились на том, что грандиозный план Деникина повисает в пустоте, и то, что в прошлом году ему удалось на Кубани, повторить в Великороссии не удастся: там он побил Сорокина, а здесь ему придется схватиться с самим Лениным, с коренным, потомственным пролетариатом, да и мужик здесь жилистый, – здешний мужик Наполеона на вилы поднял…

– Знамя вперед! Снять чехол!

Знаменосец и стоявшие с ним на карауле – Латугин и Гагин – шагнули вперед. Телегин, передававший полк новому командующему, Сергею Сергеевичу Сапожкову, был серьезен, хмуро сосредоточен, и даже обычный румянец сошел у него с загорелого лица. В руке держал листочек, на котором набросал речь.

– Качалинцы! – сказал он и взглянул на красноармейцев, стоявших под ружьем: он знал каждого, знал, у кого какая была рана и какая была забота, это были родные люди. – Товарищи, мы с вами исколесили не одну тысячу верст, в зимнюю стужу и в летний зной… Вы дважды под Царицыном покрыли себя славой… Отступая, – не по своей вине, – дорого отдавали врагу временную и ненадежную победу. Много было у вас славных дел, – о них не написано громких реляций, рапорты о них потонули в общих сводках… Это ничего… (Телегин покосился на листочек, лежавший у него в согнутой ладони.) Предупреждаю вас – впереди еще много трудов, враг еще не сломлен, и его мало сломить, его нужно уничтожить… Эта война такая, что в ней надо победить, в ней нельзя не победить. Человек схватился со зверем, – должен победить человек… Или вот пример: проросшее зерно своим ростком, – уж, кажется, он и зелен, и хрупок, – пробивает черную землю, пробивает камень. В проросшем семени вся мощь новой жизни, и она будет, ее не остановишь… Ненастным, хмурым утром вышли мы в бой за светлый день, а враги наши хотят темной разбойничьей ночи. А день взойдет, хоть ты тресни с досады…. (Он опять озабоченно взглянул на записку и смял ее.) Признаюсь вам, товарищи, мне не весело, тяжело будет без вас… Много значит – просидеть вместе целый год у походных костров. Покидаю вас, прощаюсь с вашим боевым знаменем. Хочу и требую, чтобы оно всегда вело к победам славный качалинский полк…

Иван Ильич снял фуражку, подошел к знамени и, взяв край полинявшего, простреленного полотнища, поцеловал его. Надел фуражку, отдал честь, закрыл глаза и крепко зажмурился, так, что все лицо его сморщилось.

После проводов, устроенных в складчину Сапожковым и всеми командирами, у Ивана Ильича шумело в голове. Сидя в плетушке, придерживая под боком вещевой мешок (где между прочими вещами находились Дашины фарфоровые кошечка и собачка), он с умилением вспоминал горячие речи, сказанные за столом. Казалось – невозможно было сильнее любить друг друга. Обнимались и целовались и трясли руки. Ох, какие хорошие, честные, верные люди! Молодые командиры, вскакивая, пели за всемирную – словами простыми и даже книжными, но уверенно. Батальонный, скромный и тихий человек, вдруг захотел лезть на стол, и влез, и отхватил бешеного трепака среди обглоданных гусячьих костей и арбузных корок. Вспомнив это, Иван Ильич расхохотался во все горло.

Тележка остановилась при выезде из села. Подошли трое – Латугин, Гагин и Задуйвитер. Поздоровались, и Латугин сказал:

– Мы рассчитывали, Иван Ильич, что ты нас не забудешь, а ты забыл все-таки.

– Да, мы ждали, – подтвердил Гагин.

– Постойте, постойте, товарищи, вы о чем?

– Ждали тебя, – сказал Латугин, поставив ногу на колесо. – Год вместе прожили, душу друг другу отдавали… Ну, тогда прощай, если тебе все равно. – Голос у него был злой, дрожащий.

– Постой, постой. – И Телегин вылез из плетушки.

Задуйвитер сказал:

– Что мы здесь, в пехоте? – чужие люди! Что же нам, – век ногами пылить?

– Морские артиллеристы, ты поищи таких-то, – сверкнув глазами, сказал Гагин.

– В Нижнем сели, было нас двенадцать, – сказал Латугин, – осталось трое да ты – четвертый… Ты сел в тарантас – и до свиданьица… А мы – не люди, мы Иваны, серые шинели… Были и прошли. Да чего с тобой, пьяным, разговаривать!

Задуйвитер сказал:

– Теперь у вас, Иван Ильич, бригада, имеется под началом тяжелая артиллерия…

– Да иди ты в штаны со своей артиллерией, – крикнул Латугин. – Я капониры буду чистить, если надо! Мне обидно человека потерять! Поверил я в тебя, Иван Ильич, полюбил… А это знаешь что – полюбить человека? А я для тебя оказался – пятый с правого фланга. Ну, кончим разговор… По дороге остальное поймешь…

– Товарищи! – У Ивана Ильича и хмель прошел от таких разговоров. – Вы раньше времени меня осудили. Я именно так и рассчитывал: по приезде в бригаду – отчислить вас троих к себе в артиллерийский парк.

– Вот за это спасибо, – просветлев, сказал Задуйвитер.

А Латугин зло топнул разбитым сапогом.

– Врет он! Сейчас он это придумал. – И уже несколько помягче, хотя и погрозив Телегину согнутым пальцем: – Совести одной мало, товарищ, на ней одной далеко не ускачешь. Хотя и на том спасибо.

Телегин рассмеялся, хлопнул его по спине:

– Ну и горячка! Ну и несправедливый же ты человек…

– А на кой мне, к лешему, справедливость, – я не собираюсь людей обманывать. Только за то тебя можно простить, что ты прост. За это тебя бабы любят. Ну, ладно, не сердись, садись в тарантас. – И крепко схватил его за локоть – Знаешь, как за товарища на нож лезут? Не случалось? – И шарил светлыми, широко расставленными, холодно-пылкими глазами по лицу и глазам Ивана Ильича. – Соврал ведь, а? Соврал?

Иван Ильич нахмурился, кивнул:

– Ну, соврал. А вы хорошо сделали, что напомнили, надоумили…

– Теперь правильно разговариваешь…

– Отпусти его, чего ты привязался… Опять – царь природы, царь природы, – прогудел Гагин.

Ни слова более не говоря, Иван Ильич простился с ними, влез в плетушку и долго еще в пути усмехался про себя и покачивал головой.

До штаба отдельной бригады можно было долететь на самолете за один час, на лошадях – потратить сутки с гаком, Иван Ильич ехал по железной дороге четверо суток, пересаживаясь и до одури томясь на грязных, голодных вокзалах. Отдельного салон-вагона, как ему твердо обещали, разумеется, не было, последний отрезок пути пришлось ехать в теплушке, до половины загруженной мелом, непонятно кому и для чего понадобившимся в такое время. Кроме того, на нарах находился пассажир, с жирным лицом, похожим на кувшин в пенсне… Он все время мурлыкал про себя из Оффенбаха: «…ветчина из Тулузы, ветчина… Без вина эта ветчина будет солона…» А когда стемнело, – начал возиться со своими мешками, что-то в них перекладывая, вынимая, нюхая и опять засовывая.

Иван Ильич, который устал до тошноты и был голоден, начал отчетливо различать запахи разного съестного. Когда же этот мерзавец принялся колоть, посапывая, лупить и есть каленое яичко, Иван Ильич не выдержал:

– Слушайте-ка, гражданин, сейчас будет остановка, немедленно выкатывайтесь с вашими мешками.

Тот, в темноте, сейчас же перестал жевать и не шевелился. Через минуту Иван Ильич почувствовал резкий запах колбасы около своего носа и со злостью оттолкнул протянутую невидимую руку.

– Вы меня не так поняли, товарищ военный, – мягким теноровым голоском сказал этот человек, – просто предлагаю выпить и закусить. Ах! – Он вздохнул, и Телегин опять носом почувствовал, что колбаса тянется к нему. – Все у нас теперь принципы да принципы. Ну какой же в малороссийской колбасе особый принцип? – с чесночком да с жирком. Спирт есть, – по глотку. – Он выжидающе замолчал, и Телегин молчал. – Вы, наверно, принимаете меня за спекулянта или мешочника?.. Извиняюсь! Я артист. Может быть, я – не Качалов, не Юрьев, не Мамонт Дальский, упокой господи его черную душу. Вот был великий трагик! Вообразил, скотина, себя вождем мировой анархии, понравилось ему грабить московские особняки; а уж в карты с ним, бывало, и не садись… Фамилия моя – Башкин-Раздорский, небезызвестная в провинции, – пишусь с красной строчки… – Он ожидал, должно быть, что Телегин воскликнет: «А! Башкин-Раздорский, ну как же, очень приятно…» Но Телегин продолжал молчать. – Два сезона играл в Москве, в Эрмитаже и у Корша… Владимир Иванович Немирович-Данченко начал уже вокруг меня петли делать. «Э, нет, – отвечаю я ему, – дайте мне, Владимир Иванович, еще поиграть досыта, тогда берите…» В восемнадцатом открылись мы у Корша «Смертью Дантона», – я играл Дантона… Рыкающий лев, трибун, вывороченные губы, бык, зверь, гений, обжора, чувственник… Что было! Какой успех! А дров нет, в Москве темнота, сборов никаких, труппа разбежалась. Мы – пять человек – давай халтурку по провинции, эту же «Смерть Дантона». В Москве наркомпрос Луначарский нам запретил, а уж в провинции мы распоясались, – в последнем акте вытаскиваем на сцену гильотину, и мне голову – тюк… Сборы – ну! Публика, не поверите, кричит: «Давай еще раз, руби…» Играли – Харьков, Киев, – это еще при красных, потом – Умань – в пожарном сарае, Николаев, Херсон, Екатеринослав. Черт нас понес в Ростов-на-Дону. Сыграли – успех дикий. Один офицер даже наладил стрелять из ложи в Робеспьера… И на другой день городоначальник вызывает меня и по-старорежимному лезет кулаком в рожу: «Молитесь богу за главнокомандующего Деникина, а я бы вас повесил… Вон из Ростова в два счета…» Да, тяжело сейчас с искусством. Мечемся по медвежьим углам, как цыгане. Декорации истрепали вдрызг, стыдно ставить… Гильотину нам в Козлове не позволили грузить в вагон, как предмет неизвестного назначения… Пожалуйста! – будем рубить мне голову топором! Спички у вас есть? А то бы я вам показал: голова у меня в мешке. В Малом театре в Москве бутафор сделал, – гений… А уж эта цензура! Приносишь экземпляр, товарищ читает, читает… Объясняешь: это исторический факт… Опять он муслит страницы… «А где здесь удостоверено, что это исторический факт?» Показываешь восторженную рецензию Луначарского… Он ее тоже читает… «А нельзя ли вам что-нибудь повеселее изобразить?» Так, знаете ли, дернет когтями по нервам… Не знаю, что сейчас с нами будет… Едем играть в Энск, в штаб отдельной бригады…