Хмурое утро - Толстой Алексей Николаевич. Страница 91

В Москве все еще стояла зима. Мартовские бури завалили снегами город. В пчелках уже были сожжены все заборы и лишняя мебель. Фабрики и заводы стояли. В учреждениях служащие, сидя в шубах, дули на распухшие пальцы, чтобы как-нибудь удержать в руке карандаш, – чернила в чернильницах наотказ замерзли до теплых дней. Люди ходили медленно, не расставаясь с заплечными мешками, и мало кто мог пройти от своего дома до места службы, не отдохнув в сугробе или – за ветром – прислонясь в воротах. Голод был ужасен, – люди видели во сне отварного поросенка на блюде, с петрушкой в смеющейся морде, во сне пустыми зубами жевали жирную ветчину и крутые яйца. Но мысли у всех были возбуждены: упорная, кровавая, удушающая злоба контрреволюции была сломлена, жизнь шла на подъем, еще немного месяцев лишений и страданий, и будет новый хлеб, и демобилизованные красные армии займутся мирным трудом, – восстановлением всего разрушенного и строительством того нового, в чем забудутся все страдания, вся горечь вековых обид…

Дашино желание сбылось, – они все были снова вместе. Иван Ильич и Рощин, получив короткий отпуск, приехали в Дашином санитарном поезде в Москву – хмурым мартовским утром, когда над городом клубились сырые тучи, снег съезжал с крыш, падали огромные сосульки и тяжелый воздух был пахуч и тревожен.

Катя встречала их. Вадим Петрович первый увидел ее с площадки вагона и спрыгнул на ходу. Катя, светясь радостью, – глазами, улыбкой, – бежала к нему сквозь паровозный дым, путающийся между железными колоннами. Она показалась ему еще милее, чем в ту встречу в декабре. Вся их любовная жизнь была в таких коротких встречах. Они сейчас же отошли в сторону, под часы. Но ревнивая Даша подтащила к ним своего Телегина. Ей было необходимо, чтобы сестра громко восхищалась Иваном Ильичом.

– Катя, гляди же на него… Ты замечаешь, как он переменился? В Петербурге у него в лице было что-то недоделанное… У него и глаза другие… Прости, Иван, но когда мы ехали в Самару на пароходе – у тебя были светло-голубые глаза, даже глуповатые, и меня это даже смущало… Теперь – как сталь…

Иван Ильич стоял перед Катей и сдержанно вздыхал от полноты чувств. Кате он тоже показался очень привлекательным, – родственный, спокойный, тяжеловесный…

– И вот тебе весь его портрет, Катя… Во время походов, – нет, ты вдумайся! – даже когда он верхом преследовал Мамонтова, он возил с собой в заседельном мешке, – угадай, что? – вот такие маленькие фарфоровые кошечку и собачку, которые он мне подарил в день нашей второй свадьбы в Царицыне… Потому что, видишь ли, они мне очень нравились…

Подбежал к Кате Кузьма Кузьмич, на минутку выскочивший из вагона. Обеими руками он долго тряс Катину руку, наголо обритое, красное лицо его лоснилось от удовольствия и преданности; в белом халате он казался до того раздобревшим, что проходившие по перрону худые люди враждебно оглядывали его…

– Полюбил вас за короткие дни тогда, Екатерина Дмитриевна, не меньше, чем Дарью Дмитриевну… Всегда говорю, нет прекраснее женщин, чем русские женщины… Честны в чувствах, и самоотверженны, и любят любовь, и мужественны, когда нужно… Всегда к вашим услугам, Екатерина Дмитриевна… Вот – только управлюсь, – в обед забегу, занесу кое-какие приношения из Ростова… У нас там весна… А все-таки на севере – слаще сердцу… Ну, извините…

Подошла Анисья, тоже в халате. Большеглазое лицо ее было разочарованное: ей хотелось с этим рейсом остаться в Москве, но старший врач, – прямо уже не по-советски, – даже не захотел ее слушать: «Какие там еще театральные училища! Скоро опять большие бои, подсыпят раненых… Не пущу!»

– Что ж, подожду до осени, – сказала она Даше и концом косынки вытерла носик. – Года идут, года теряю, вот что обидно… Латугин здесь, пришел меня встречать, – тоже чертушка… Приехал делегатом на съезд. Гордый стал, серьезный… Третий день, говорит, бегаю на вокзал – встречаю ваш санитарный… Пошел уламывать старшего врача, чтобы отпустил меня на сутки… Дарья Дмитриевна, он про Агриппину рассказал: она в Саратове, родила, мальчика ли, девочку, – не знает. Долго хворала… Вернулась с ребенком в полк… Жалко ее, тяжелый характер у нее, – однолюбка…

С вокзала пошли пешком через всю Москву на Староконюшенный, – там для Даши и Телегина была приготовлена комната, где раньше жил Маслов. Вот уже два месяца его больше не было, – сначала он увез книги, потом исчез сам… Шли медленно из-за Кати. Вадиму Петровичу хотелось бы взять ее на руки и нести под этими весенними лохматыми тучами, клубившимися над Москвой. Телегин и Даша немного отставали, чтобы не мешать им. Даша говорила:

– Я боюсь за Катю. Москва и эта школа ее доконают. Она ничего не ест… За три месяца стала совсем прозрачная… Ее нужно к нам в поезд… Я бы ее подкормила… А то – живет одним духом, на что это похоже…

Телегин, – тихо и значительно:

– Да и Вадим без нее тает, вот что…

Их скоро догнали Латугин и Анисья. Она была уже без халата, и щеки ее розовели. Латугин, нахмуренный, серьезный, сдержанно поздоровался и вынул из-за обшлага шинели четыре билета для гостей в Большой театр, на самый верхний ярус.

– Да, на фронте легче, чем у вас в Москве, – сказал он, раздавая билетики, – крупный бой пришлось выдержать из-за этой петрушки… Хорошо – комендант попался наш морячок, с крейсера «Аврора»… Так что, не опаздывайте, заседание важное сегодня. Ну, Анисья, пойдемте…

В пятиярусном зале Большого театра, в тумане, надышанном людьми, едва светились сотни лампочек красноватым накалом. Было холодно, как в погребе. На огромной сцене, с полотняными арками в кулисах, сбоку, близ тусклой рампы, сидел за столом президиум. Все они, повернув головы, глядели в глубь сцены, где с колосников свешивалась карта Европейской России, покрытая разноцветными кружками и окружностями, – они почти сплошь заполняли все пространство. Перед картой стоял маленький человек, в меховом пальто, без шапки; откинутые с большого лба волосы его бросали тень на карту. В руке он держал длинный кий и, двигая густыми бровями, указывал время от времени концом кия на тот или иной цветной кружок, загоравшийся тотчас столь ярким светом, что тусклое золото ярусов в зале начинало мерцать и становились видны напряженные, худые лица, с глазами, расширенными вниманием.

Он говорил высоким голосом в напряженной тишине:

– У нас в одной Европейской России – десятки триллионов пудов воздушно-сухого торфа. Запасами его мы обеспечены на столетия. Торф есть топливо на местах. С одной десятины торфяного болота получается в двадцать пять раз больше энергии, чем с десятины леса. Торф – в первую голову, за ним – белый уголь и черный уголь решают стоящую перед нами проблему революционного строительства. Ибо революция, которая победила только на поле брани и не перешла к реальному осуществлению своих идей, утихает, как налетевшая буря. Сидящий здесь, среди нас, Владимир Ильич Ленин, вдохновитель моего сегодняшнего доклада, указал генеральную линию созидающей революции: коммунизм – это советская власть плюс электрификация…

… – Где Ленин? – спросила Катя, вглядываясь с высоты пятого яруса. Рощин, державший, не отпуская, ее худенькую руку, ответил также шепотом:

– Тот, в черном пальто, видишь – он быстро пишет, поднял голову, бросает через стол записку… Это он… А с краю – худощавый, с черными усами – Сталин, тот, кто разгромил Деникина…

Докладчик говорил:

– Там, где в вековой тишине России таятся миллиарды пудов торфа, там, где низвергается водопад или несет свои воды могучая река, – мы сооружаем электростанции – подлинные маяки обобществленного труда. Россия освободилась навсегда от ига эксплуататоров, наша задача – озарить ее немеркнущим заревом электрического костра. Былое проклятие труда должно стать счастьем труда.

Поднимая кий, он указывал на будущие энергетические центры и описывал по карте окружности, в которых располагалась будущая новая цивилизация, и кружки, как звезды, ярко вспыхивали в сумраке огромной сцены. Чтобы так освещать на коротенькие мгновения карту, – понадобилось сосредоточить всю энергию московской электростанции, – даже в Кремле, в кабинетах народных комиссаров, были вывинчены все лампочки, кроме одной – в шестнадцать свечей.