Декабристы - Толстой Лев Николаевич. Страница 11
– Не велите никого принимать, мой друг, – сказала она, – я Пьеру напишу; не понимаю, что он не едет, Верно, Наталья Николаевна больна.
Марья Ивановна была того убеждения, что Наталья Николаевна не любила и была врагом ее. Она не могла простить ей того, что не она, сестра, отдала ему свое именье и поехала с ним в Сибирь, а Наталья Николаевна, и что брат решительно отказал ей в этом, когда она собиралась ехать. После тридцати пяти лет она начинала верить иногда брату, что Наталья Николаевна лучшая жена в мире и его ангел-хранитель была, но она завидовала, и ей все казалось, что она дурная женщина.
Она встала, прошлась по зале и хотела идти в кабинет, как дверь отворилась, и сморщенное, седенькое лицо Бешевой, выражавшее радостный ужас, выставилось в двери.
– Марья Ивановна, приготовьтесь, – сказала она.
– Письмо?
– Нет, больше…
Но не успела она сказать, как в передней послышался громкий мужской голос:
– Да где она? Поди ты, Наташа.
– Он! – проговорила Марья Ивановна и большими, твердыми шагами пошла к брату. Она встретила их, как будто со вчерашнего дня с ними виделась.
– Когда ты приехал? Где остановились? В чем же вы, в карете? – вот какие вопросы делала Марья Ивановна, проходя с ними в гостиную и не слушая ответов и глядя большими глазами то на одного, то на другого. Бешева удивилась этому спокойствию, равнодушию даже, и не одобряла его. Они все улыбались, разговор замолк; Марья Ивановна молча, серьезно смотрела на брата.
– Как вы? – сказал Петр Иваныч, взяв ее за руку и улыбаясь.
Петр Иваныч говорил «вы», а она говорила ему «ты». Марья Ивановна еще раз взглянула на седую бороду, на плешивую голову, на зубы, на морщины, на глаза, на загорелое лицо и все это узнала.
– Вот моя Соня.
Но она не оглянулась.
– Какой ты дур… – голос ее оборвался, она схватила своими белыми большими руками плешивую голову, – какой ты дурак… – она хотела сказать: «что не приготовил меня», – но плечи и грудь задрожали, старческое лицо покривилось, и она зарыдала, все прижимая к груди плешивую голову и повторяя: – Какой ты ду…рак, что меня не приготовил.
Петр Иваныч не казался себе уже таким великим человеком, не казался так важен, как у крыльца Шевалье. Задом он сидел на кресле, но голова его была в руках сестры, нос прижимался к ее корсету, и в носу щекотало, волосы были спутаны, и слезы были в глазах. Но ему было хорошо. Когда прошел этот порыв радостных слез, Марья Ивановна поняла, поверила тому, что случилось, и стала оглядывать всех. Но еще несколько раз во время дня, как только она вспомнит, какой он был, какая она была тогда, и какие теперь, и все живо так встанет перед воображением – тогдашние несчастия, и тогдашние радости, и тогдашние любови, – на нее находило, и она опять вставала и повторяла:
– Какой ты дурак, Петруша, дурак какой, что меня не приготовил! Зачем вы не ко мне прямо приехали? Я бы вас поместила, – говорила Марья Ивановна. – По крайней мере, вы обедаете. Тебе не скучно будет у меня, Сергей, у меня обедает молодой севастополец, молодец. А Николая Михайловича сына ты не знаешь? Он писатель, что-то хорошее там написал. Я не читала, но хвалят, и он милый малый, я и его позову. Чихаев хотел тоже приехать. Ну, этот болтун, я его не люблю. Он уже был у тебя? А Никиту видел? Ну, да это все вздор. Что ты намерен делать? Что вы, ваше здоровье, Наташа? Куда этого молодца, эту красавицу?
Но разговор все не клеился.
Перед обедом Наталья Николаевна с детьми поехали к старой тетке, брат с сестрой остались вдвоем, и он стал рассказывать свои планы.
– Соня большая, ее надо вывозить; стало быть, мы будем жить в Москве, – сказала Марья Ивановна.
– Ни за что.
– Сереже надо служить.
– Ни за что.
– Все такой же сумасшедший. – Но она все так же любила сумасшедшего.
– Надо сидеть здесь, потом ехать в деревню и детям показать все.
– Мое правило – не вмешиваться в семейные дела, – говорила Марья Ивановна, успокоившись от волнения, – и не давать советов. Молодому человеку надо служить, это я всегда думала и думаю. А теперь больше, чем когда-нибудь. Ты не знаешь, что такое теперь, Петруша, эта молодежь. Я их всех знаю. Вон князя Дмитрия сын совсем пропал. Да и сами виноваты! Я ведь никого не боюсь, я старуха. А нехорошо… – И она начала говорить про правительство. Она была недовольна им за излишнюю свободу, которая давалась всему. – Одно хорошо сделали, что вас выпустили. Это хорошо.
Петруша стал было защищать, но с Марьей Ивановной было не то, что с Пахтиным; ему было не сговорить. Она разгорячилась.
– Ну что защищать! Тебе ли защищать? Ты все такой же, я вижу, безумный.
Петр Иваныч замолчал с улыбочкой, показывавшей, что он не сдается, но что спорить с Марьей Ивановной он не хочет.
– Ты улыбаешься. Это мы знаем. Ты со мной, с бабой, спорить не хочешь, – сказала она весело и ласково и так тонко, умно глядя на брата, как нельзя было ожидать от ее старческого, с крупными чертами лица. – Да не соспоришь, дружок. Ведь седьмой десяток доживаю. Тоже не дурой прожила, кое-что видела и поняла. Книжек ваших не читала, да и читать не буду. В книжках вздор!
– Ну, как вам мои ребята нравятся? Сережа? – сказал Петр Иваныч с той же улыбкой.
– Ну, ну! – грозясь на него, ответила сестра. – На детей-то не переводи, об этом поговорим. А я тебе вот что хотела сказать. Ты ведь безумный, так и остался, я по глазам вижу. Теперь тебя на руках носить станут. Такая мода. Вы теперь все в моде. Да, да, я по глазам вижу, что ты такой же безумный, как был, – прибавила она, отвечая на его улыбку. – Удаляйся ты, Христом-богом тебя прошу, от всех этих либералов нонешних. Бог их знает, что они там ворочаются. Только все это хорошо не кончится. А правительство наше теперь молчит, а потом придется показать коготки, попомни мое слово. Я боюсь, чтоб ты опять не замешался. Брось это; все пустяки. У тебя дети.
– Видно, вы не знаете теперь меня, Марья Ивановна, – сказал брат.
– Ну, хорошо, хорошо, уж там видно будет, я ли тебя не знаю или ты сам себя не знаешь. Только я сказала, что у меня на душе было; послушаешь меня – хорошо. Вот теперь и о Сереже поговорим. Какой он у тебя? – «Он мне не очень понравился», – хотела было сказать она, но сказала только: – Он на мать похож, две капли воды. Вот Соня твоя так мне очень понравилась, очень… милое такое что-то, открытое. Милая. Где она, Сонюшка? Да, я и забыла.