CITY - Барикко Алессандро. Страница 58

— Да.

— Ну вот, они стреляли как боги, знали досконально свои пистолеты, но если хорошенько подумать, то ни один из них не смог бы смастерить пистолет. Понимаете?

— Продолжайте.

— Я хочу сказать, что одно дело — использовать оружие, другое дело — придумать его или изготовить.

— Именно так.

— Не знаю в точности, что это такое. Но я часто думаю об этом.

— Совершенно верно.

— Вы так полагаете?

— Абсолютно уверен.

А впрочем, если задуматься, Гульд: что происходит в голове у человека, когда он выражает какую-то идею, а кто-нибудь рядом с ним тут же выдвигает возражения? По-твоему, у этого человека достаточно времени или честности, чтобы вернуться к видению, лежавшему в основе идеи, и проверить, справедливо или нет возражение? Нет, этого никогда не произойдет. Намного проще и быстрее отделать искусственную идею, которую он держит в руках, так, чтобы можно было отклонить возражение и даже найти способ перейти к атаке, напасть с возражением в свою очередь. Есть ли во всем этом уважение к истине? Ничуть. Поединок, ничего больше. Противники выясняют, кто из них сильнее. И не хотят брать другое оружие, потому что не умеют им пользоваться. Сражаются с помощью идей. Может показаться, будто их цель — обнаружить истину, но на самом деле они желают выяснить, кто сильнее. Поединок, ничего больше. Может показаться, будто они — блестящие интеллектуалы, но на самом деле они — животные, которые защищают свою территорию, спорят из-за самки, добывают пищу. Слушай внимательно, Гульд: ты не найдешь ничего более дикого и первобытного, чем поединок двух интеллектуалов. И ничего более бесчестного.

Много лет спустя, когда все уже произошло и ничего нельзя было поправить, Шатци и профессор Мондриан Килрой случайно столкнулись на вокзале. Они давно не виделись друг с другом. И поэтому зашли выпить по стаканчику и поговорить об университете, о том, чем занимается Шатци, о том, что профессор бросил преподавать. Им явно хотелось бы поговорить о Гульде, о том, что случилось с ним, но это было не так-то просто. В какой-то момент наступило молчание, и только тогда профессор Мондриан Килрой произнес:

— Странно, но я так думаю об этом мальчике, что он — единственный честный человек, которого я встречал в жизни. Он был честным парнем. Вы не считаете?

Шатци кивнула головой в знак согласия и подумала: в этом вся соль, все станет на место, если хоть кто-то попытается вспомнить, что Гульд, в первую очередь, был честным гением.

И наконец профессор поднялся и, прощаясь, обнял Шатци — неловко, но зато сильно.

— Не обращайте внимания на слезы, я не грущу. Я не грущу о Гульде.

— Я знаю.

— Я часто плачу, вот и все.

— Не волнуйтесь, профессор, мне нравятся те, кто часто плачет.

— Вот и хорошо.

— Серьезно. Всегда нравились.

С тех пор они больше не виделись.

Так или иначе, после тезиса номер три (Люди выражают не свои идеи) шел — в чем была определенная логика — тезис номер четыре. Звучавший так:

4. Идеи, однажды выраженные и, следовательно, подвергнутые давлению со стороны публики, становятся искусственными предметами, лишенными реальной связи со своими истоками. Люди отделывают их с такой изобретательностью, что идеи становятся смертоносными. Со временем люди замечают, что могут использовать идеи в качестве оружия. И не колеблются ни мгновения. Они стреляют.

— Грандиозно, — подытожила Шатци.

— Длинновато, получилось длинновато, надо поработать над этим тезисом еще, — уверял профессор Мондриан Килрой.

— По-моему, вполне можно сказать так: Идеи, некогда бывшие видениями, стали оружием.

— Слишком синтетично, вам не кажется?

— Разве?

— Помните, речь идет о трагедии, подлинной трагедии. Нужно остерегаться многословия.

— О трагедии?

Профессор подтвердил, пережевывая пиццу: да, он убежден, что речь идет о трагедии. Он даже намеревался дать «Заметкам» подзаголовок, который мог бы выглядеть так: «Анализ неизбежной трагедии». Но затем решил, что в подзаголовках есть нечто отталкивающее, как в белых носках или серых мокасинах. Только японцы носят серые мокасины. Впрочем, не исключено, что из-за проблем со зрением они абсолютно убеждены, что покупают коричневые. В таком случае, надо срочно предупредить их об ошибке.

Ты ведь знаешь, Гульд, мне понадобился не один год, чтобы примириться с очевидным. Мне совсем не хотелось в это верить. Как это замечательно на бумаге: единственная и неповторимая связь с действительностью, эта магия идей, великолепные видения бесконечности, что бродят в твоей голове… как они могут отказаться от этого, отбросить это, чтобы изготавливать из маленьких, ненужных искусственных идеек — чудес умственной механики, я признаю это, — игрушки, жалкие игрушки, шедевры логической риторики и акробатики, так, но по большому счету, игрушки, фитюльки, и все — для утоления неистребимой жажды сражаться? Трудно было поверить, я думал, есть что-то под всем этим, что ускользает от меня, но нет, в конце концов пришлось признать: все просто и неизбежно, и даже понятно, если только подавить отвращение и рассмотреть вещи с близкого расстояния, пусть это противно, но попробуй так, с близкого расстояния. Возьми кого-нибудь, кто живет идеями, профессионала, ну, скажем, исследователя, исследователя чего-то там, о'кей? Вначале была страсть к науке, и, конечно же, талант, ему являлись видения бесконечности, вообразим даже, что с юных лет, и поразили его, словно молния. Наверное, он пробовал их записать, наверное, перед этим он говорил с кем-нибудь, а однажды решил, что записать вполне в его силах, и взялся за это со всей искренностью, и записал, отлично зная, что перенес на бумагу лишь малую часть бесконечности из своей головы, но считая при этом, что позже найдет время углубиться в проблему, лучше разъяснить ее остальным, что-то вроде того. Он пишет, другие читают. Люди, которых он вообще не знает, ищут с ним встречи, чтобы знать больше об этом, кто-то приглашает его на конференции, чтобы атаковать его, он защищается, развивает свои мысли, исправляет кое-что, атакует в свою очередь, замечает вокруг себя человечков, которые за него, а перед собой — врагов, желающих его уничтожить: он начинает существовать, Гульд. У него даже нет времени заметить это, но он воспламеняется, ему нравится борьба, он знает теперь, что такое — войти в аудиторию, читая восхищение в глазах группки студентов, он встречает уважение во взглядах обычных людей, ловит себя на том, что хотел бы вызвать к себе ненависть той или иной знаменитости, он домогается этой ненависти, находит ее, возможно, три строчки в комментариях к книге по совершенно другому поводу, но три строчки, пропитанные желчью, он умело цитирует их в интервью научному журналу, и несколько недель спустя, в ежедневной газете, ему приклеивают ярлык врага известного профессора, в газете есть даже фото — его фото — он видит свое фото в газете, и другие тоже видят, мало-помалу, день за днем, он и его искусственная идея становятся одним целым и вместе шествуют по миру, идея — топливо, он — двигатель, они вместе летят по дороге, и это, Гульд, то, чего он никак себе не воображал, пойми хорошенько, он не ждал, что с ним случится такое, точнее, не хотел, но такое случилось, и он существует в своей искусственной идее, все более и более далекой от изначального явления — явления бесконечности, — ведь она уже тысячу раз пересмотрена, чтобы отражать нападения, это искусственная идея, но прочная, постоянная, признанная, без которой ученый сразу же перестанет существовать и вновь канет в болото повседневности. Если говорить вот так, как я говорю, то это не кажется страшным — вновь кануть в болото повседневности, — и я много лет не мог понять, как это страшно, но секрет в том, чтобы снова приблизиться к его краю и заглянуть туда — это отвратительно, но ты должен сделать это вместе со мной, Гульд, зажми нос и посмотри на него вблизи, на ученого, у него ведь был отец, подойди еще ближе, строгий отец, тупой и строгий, годами заставлявший сына сгибаться под грузом своей незначительности, видной всем и каждому, и вот настает день, когда отец видит имя своего сына в газете — напечатанным в газете — неважно по какому поводу, все равно друзья начинают говорить: «Поздравляю, я видел твоего сына в газете» — это отвратительно, правда? — но он приятно удивлен, и сын находит то, чего не мог найти до того, — запоздалый шанс отомстить, а это штука огромной важности — посмотреть отцу прямо в глаза, это просто бесценная вещь, какая разница, что ты мастеришь там свои идеи, истоки которых совершенно забылись, разве это важно по сравнению с тем, что ты можешь теперь стать по праву сыном своего отца, по всем правилам признанным сыном? Можно заплатить любую цену за уважение со стороны отца, поверь мне, и даже — если как следует вдуматься — за свободу, которую наш ученый находит в своих первых деньгах, первых настоящих деньгах, кафедра, вырванная у какого-нибудь университета в пригороде, начинает наполнять его карманы, охраняя его от нищеты, направляя по наклонной плоскости, усеянной мелкими радостями жизни — вплоть до собственного домика на холме, с кабинетом и библиотекой, в теории это глупость, на практике — штука громадной важности, когда в журналистском репортаже домик вырастает в тихую гавань, прибежище интеллектуала от бурной действительности, на самом деле это более придуманная жизнь, чем какая-то еще, но выставленная напоказ, а значит — настоящая, навсегда запечатленная в сознании у публики, которая с этого момента смотрит на интеллектуала снизу вверх, и тот не сможет без этого обойтись, потому что такой взгляд, не предполагая никакой проверки, заранее несет почет, уважение и безнаказанность. Ты можешь обойтись без него, пока не знаешь, что это такое. Но потом? Когда ты встречаешь этот взгляд у соседа на пляже; у типа, продающего тебе машину; у издателя, о знакомстве с которым ты и мечтать не смел; у актрисы телесериала и даже — однажды, на вершине горы — у самого Министра? Тебя тошнит, правда? Ага, значит, мы подобрались к сути вещей. Никакой пощады, Гульд. Главное, не останавливаться. А подойти еще ближе. Его жена. Жена ученого, соседка по дому, когда им было только двенадцать лет, всегда любимая, она вышла замуж по инерции, в поисках защиты от ненадежной судьбы, незаметная и миловидная, без порывов страсти, хорошая супруга, теперь — жена уважаемого профессора и его жуткой искусственной идеи, в глубине души счастливая; посмотри-ка на нее. Когда она просыпается. Когда идет в ванную. Посмотри на нее. На ее халат, на все остальное. Посмотри на нее. А потом — на него, ученого: невысокий, на губах — грустная улыбка, в волосах — перхоть, ничего страшного, но все же она есть, красивые руки, о да, точеные бледные руки, четко собранные под подбородком на официальных фотографиях, красивые руки, в остальном — никакой пощады, небольшое усилие, Гульд, и ты увидишь его голым, этого человечка, непременно нужно увидеть его голым, поверь мне: вот он весь белый, мягкий, дряблые мышцы, мало что между ног, какие шансы могут быть у этого самца в повседневной борьбе за совокупление, его шансы совсем слабы, ничтожны, кто бы утверждал обратное, и так было бы, если бы искусственная идея не превратила это животное, обреченное стать падалью, в бойца, со временем даже в вожака, с кожаным портфелем и элегантной, нарочито прихрамывающей походкой, в животное, которое — посмотри! — сейчас спускается со ступенек университета, к нему подходит студентка, робко представляется, болтая, идет с ним по улице, а дальше по наклонной плоскости — все более тесная дружба, отвратительно думать об этом, но наблюдать очень полезно, до конца, как бы это ни казалось возмутительно, полезно наблюдать и учиться, до победного финала в ее квартирке, одна комната, широкая кровать, яркое перуанское покрывало, ему разрешают войти, с его портфелем и перхотью, под предлогом исправления библиографии, несколько часов изнуряющего, но негрубого флирта, щупальца и клыки его искусственной идеи, сопротивление девушки тает, и благодаря своей — недавней и небольшой — рубрике в еженедельном журнале он ощущает смелость, и в каком-то смысле право, положить руку, одну из своих красивых рук, на плечо девушки, плечо, которое судьба никогда не преподнесла бы ему, но которое теперь ему дарит искусственная идея, расстегнут лифчик, легкомысленный язык раздвигает его тонкие пепельные губы, самка дышит ему в ухо, и вот — ослепительное видение юной, бронзовой, прекрасной руки, сомкнувшей пальцы вокруг его органа, невероятно. Какова этому цена, Гульд? Этому нет цены. Подумай, что может заставить такого человека отказаться от всего этого ради желания быть честным, ради уважения к бесконечности своих идей, ради возможности снова задать себе вопрос: правильно это или нет? Подумай, может ли такой человек однажды спросить себя — хотя бы и втайне, хотя бы и в полнейшем, непроницаемом одиночестве — связана ли его идея с истиной, со своими истоками? Подумай, способен ли он стать честным хоть на мгновение? Нет. (Тезис номер пять: Люди используют идеи как оружие и поэтому навсегда предают их.) Он так далек сейчас от себя самого, от места, где начался его путь, и он давно не живет со своими идеями в честности, простоте и мире. Ты не можешь возродить честность, если, предав ее, ты начал существовать, полноценно существовать, а ведь мог бы и не существовать, года напролет, пока не сдох бы. Ты не захочешь отказаться от целой жизни, вырванной у судьбы, только потому, что, посмотрев в зеркало, ты вдруг стал сам себе противен. Он умрет бесчестным, наш профессор, но умрет хотя бы во имя какой-то жизни.