Море-океан - Барикко Алессандро. Страница 8
— Элизевин…
— Чудесное лечение…
— Море…
— Это безумие…
— Вот увидишь, она выздоровеет.
— Пропадет она.
— Море…
Море — убедился барон по рисункам географов — было далеко. Но главное— убедился он по своим снам — оно было ужасно, преувеличенно красиво, чудовищно сильно — бесчеловечно и враждебно — прекрасно. А еще море было невиданных цветов, необычайных запахов, неслыханных звуков — совсем иной мир. Барон смотрел на Элизевин и не мог себе представить, как она соприкоснется со всем этим и не исчезнет в пустоте, растворившись в воздухе от волнения и неожиданности. Он думал о том мгновении, когда она обернется и в глаза ей хлынет целое море. Он думал об этом много дней. И наконец понял. В сущности, это было нетрудно. И почему он раньше не догадался?
— Как мы доберемся до моря? — спросил у него падре Плюш.
— Оно само до вас доберется.
Апрельским утром они двинулись в путь по холмам и долам и на закате пятого дня выехали к реке. Поблизости не было ни деревеньки, ни хуторка.
Зато на воде бесшумно покачивалось небольшое суденышко под названием «Адель». Оно бороздило воды Океана между континентом и островами, перевозя богатство и нищету. Нос корабля украшала деревянная фигура с волосами до пят. Паруса знавали ветра далеких морей. Киль долгие годы присматривал за морским нутром. Незнакомые запахи каждого закутка источали истории, переписанные на матросской коже. Судно было двухмачтовым. Барон Кервол пожелал, чтобы оно вошло в устье реки и поднялось вверх по течению.
— Это безрассудство, — отписал ему капитан.
— Я вас озолочу, — ответил барон.
И вот, словно летучий голландец, сбившийся с твердого курса, двухмачтовик «Адель» был тут как тут. На крохотной пристаньке, где швартовались разве что мелкие лодчонки, барон прижал к себе дочку и молвил ей:
— Прощай.
Элизевин молчала. Она опустила на лицо шелковую вуалетку, вложила в отцовские ладони запечатанный лист бумаги, повернулась и пошла навстречу людям, ожидавшим ее у причала. Почти стемнело. При желании все это можно было принять за сон.
Так, наинежнейшим образом — который мог измыслить только отцовский ум — Элизевин сошла к морю, несомая течением по его танцевальным излучинам, затонам и мелководью, проложенным веками плавания мудрейшею рекой, единственной, кому ведом изящный, мягкий, легкий и безвредный путь к морю.
Они шли вниз по течению, с медлительностью, выверенной до миллиметра материнским чутьем природы, постепенно втягиваясь в мир запахов, красок и открытий, изо дня в день осторожно предвещавший поначалу далекое, а затем все более явственное присутствие заждавшейся их громадной утробы. Менялся воздух, менялись зори, небо, формы домов, птицы, звуки, лица людей на берегу, слова, слетавшие вдогонку с их уст. Вода ластилась к воде: тактичное ухаживание. Речные излуки — словно кантилена души. Неуловимое путешествие.
В сознании Элизевин кружились тысячи ощущений, невесомых, как пушинки.
В поместье Кервола и поныне вспоминают об этом плавании. Каждый на свой лад. И все — понаслышке. Но что с того? Рассказам все равно не будет конца.
Разве можно не рассказать о том, как было бы славно, если на каждого из нас приходилось бы по реке, ведущей к собственному морю. И был бы кто-то — отец, любящее сердце, кто-то, кто возьмет нас за руку и отыщет такую реку — выдумает, изобретет ее — и пустит нас по течению с легкостью одного только слова — прощай. Вот это будет расчудесно. И жизнь станет нежнее, любая жизнь. И все ее заботы не причинят больше боли: их прибьет течением так, что вначале к ним можно будет прикоснуться и лишь затем позволить им притронуться к себе. Можно будет даже пораниться о них. Даже умереть от них.
Не важно. Зато все пойдет наконец по-человечески. Достаточно чьей-то выдумки — отца, любящего сердца, чьей-то. Он сможет придумать дорогу, прямо здесь, посреди этой тишины, на этой безмолвной земле. Простую и красивую. Дорогу к морю.
Оба пристально смотрят на бескрайний водный простор. Невероятно. Кроме шуток. Так можно простоять всю жизнь и ничего не понять, и все смотреть и смотреть. Впереди море, позади длинная река, под ногами обрывается земля.
Они не шелохнутся. Элизевин и падре Плюш. Как заколдованные. В голове ни единой мысли, стоящей мысли, только изумление. Чудо. Проходит минута, другая — целая вечность, — и наконец, не отрывая глаз от моря, Элизевин говорит:
— Но ведь где-то оно кончается?
За сотни верст, один как перст в своем огромном замке, человек подносит к свече лист бумаги и читает. Всего несколько слов вытянулись в строчку.
Черные чернила.
Не бойтесь. Я не боюсь. Любящая вас Элизевин.
Потом их подхватит карета. Уже вечер. Таверна ждет. Путь близкий.
Дорога берегом. Вокруг — никого. Почти никого. В море — что он там делает? — художник.
7
На Суматре, у северного побережья Пангеев, каждые семьдесят шесть дней всплывал остров в форме креста, покрытый густой растительностью и, судя по всему, необитаемый. За ним можно было наблюдать несколько часов, после чего он снова погружался в море. На берегу Каркаиса местные рыбаки обнаружили обломки фрегата «Давенпорт», потерпевшего крушение за восемь дней до того на другом конце земли, в Цейлонском море. По пути в Фархадхар моряки наткнулись на странных светящихся бабочек, вызывавших глухоту и чувство тоски. В водах
Богадора пропал караван из четырех военных судов, накрытых одной громадной волной, поднявшейся неизвестно откуда в день, когда на море стоял мертвый штиль.
Адмирал Лангле внимательно просматривал документы, поступавшие к нему из разных частей света, который ревностно оберегал тайну своего безумия.
Письма, выписки из судовых журналов, газетные вырезки, протоколы допросов, секретные донесения, дипломатическую почту. Всего понемногу. Лапидарная сухость официальных сообщений или пьяные откровения гораздых на выдумку матросов равно скитались по свету, чтобы затем осесть на письменном столе, где Лангле, от имени Королевства, проводил своим гусиным пером границу между тем, что будет восприниматься в Королевстве как истинное, и тем, что будет предано забвению как ложное. Сотни персонажей и голосов обильно стекались на этот стол со всех водных просторов земного шара и впитывались тонким, как ниточка темных чернил, вердиктом, выведенным каллиграфическим почерком в толстых кожаных книгах. Ладонь Лангле была последним пристанищем этих странствий. Его перо — лезвием, разрешавшим их от тяжкого бремени.
Аккуратная, чистая смерть.
Означенные сведения считать безосновательными, а посему не подлежащими распространению либо огласке в бумагах и документах Королевства.
Или вечная безоблачная жизнь.
Означенные сведения считать обоснованными, а посему подлежащими огласке во всех бумагах и документах Королевства.
Лангле вершил свой суд. Он сопоставлял доказательства, сверял показания, рылся в источниках. И принимал решения. Каждый день он жил среди химер гигантской коллективной фантазии, в которой ясный взгляд исследователя и замутненный взор потерпевшего кораблекрушение порождали схожие образы и разноречиво дополнявшие друг друга видения. Он жил в диковинном мире.
Поэтому в его дворце царил строгий, маниакальный порядок, и жизнь его следовала неизменной геометрии привычек, походивших на литургическое таинство.
Лангле защищался. Он ужимал свое существование до рамок микроскопических правил, позволявших ослабить головокружение от воображаемого, в распоряжение которого он ежедневно предоставлял свой разум.
Поток невероятных сообщений со всех морей и океанов сталкивался с педантичной плотиной, воздвигнутой на этих твердых устоях. И лишь в конце, словно безмятежное озеро, его поджидала мудрость Лангле. Покойная и справедливая.
Из открытых окон доносилось мерное пощелкивание садовых ножниц, подрезавших розы с убежденностью Правосудия, поглощенного изданием благотворных указов. Обычный звук. Однако в тот день он отозвался в голове адмирала Лангле вполне определенным эхом. Терпеливый и настойчивый, он раздавался слишком близко от окна и не был случайным. Звук упрямо напоминал ему об одном обязательстве. Лангле предпочел бы его не слышать. Но он был человеком чести. И потому отодвинул листы со сведениями об островах, обломках затонувших кораблей и бабочках, выдвинул ящик стола, достал оттуда три запечатанных письма и положил их на стол. Письма пришли из разных мест.