Дон Жуан. Жизнь и смерть дона Мигеля из Маньяры - Томан Йозеф. Страница 16

Медленно оторвал мальчик голову от земли, медленно поднял глаза на монаха.

— Я убил его, падре.

Грегорио с трудом удерживается от смеха. Чтоб Мигель, да убил? О нет! Но какое постаревшее у тебя лицо, сколько на нем морщин, душа моя! По этому лицу понял монах, что Мигель говорит серьезно. Нежно погладил он мокрые щеки мальчика.

— Значит, ты убил его, Мигель, — произносит он так нежно, словно перевязывает рану. — Ты сделал это не из каприза, не из своеволия. Я тебя знаю. Должно быть, что-то мучило тебя, что-то заставило тебя это сделать. Легче ли стало тебе теперь?

— Падре, падре! — И мальчик снова разразился рыданиями.

— Ну, хватит, хватит плакать, деточка. Я тебя понимаю. Перелилась в тебя чья-то ненависть, затопила душу твою, и не мог ты дышать.

— Да, да!.. — всхлипывает Мигель.

— Ты ведь освободиться хотел?

— Да, да, падре…

— Понимаю… — А голос монаха, как теплое молоко для пересохшей гортани. — Насилием не достичь столь высоких благ, как мир и покой. Только варвар идет к цели по крови. Убивать, Мигель, — не хорошее дело. Бог даровал жизнь комару, человеку, червю и лебедю. И даже у человека нет права отнимать чью бы то ни было жизнь. Убивая ядовитую змею или назойливого овода, ты защищаешь свою жизнь или свое здоровье. Но убить безобидную птицу? Уничтожить такую красоту?..

— Она искушала меня! — оправдывается Мигель. — Дьявол послал ее мне, соблазняя гладить ее перья, а я от этого испытывал греховное наслаждение…

— Если бы наслаждение было таким уж греховным, господь не дал бы нам познать его. Думаешь, бог сотворил мужчину и женщину для того лишь, чтобы они постоянно видели грех во всем, что несет нам жизнь? Ты сам усматриваешь в этом грех или тебе кто-то подсказал? Не отвечай. Я знаю, кто это сделал. И знаю почему. Смотри, как недостойно ты поступил. Чьи-то опрометчивые и коварные слова заставили тебя забыть, что жизнь кипит везде и будет кипеть вечно. Ты погубил одного лебедя — а их родится сотня, на радость нашим взорам, ради красоты или ради соблазна, как ты говоришь. Или взгляни на луну, на эту лампаду лампад, — она сияет по-прежнему, она не зашла за тучи, ее нисколько не омрачила твоя злополучная борьба: весело плывет она средь звездного муравейника, и ночь прекрасна, как спящее дитя. Один ты терзаешься угрызениями совести оттого, что совершил зло. Знаю, ты уже раскаиваешься, потому что любил лебедя…

— Но любовь, — возражает мальчик, памятуя слова Трифона, — любовь ведь грех…

— Любовь, — перебил его монах, и голос его прозвучал с такой силой, какой доселе не слышал Мигель, — любовь священна. Мы родимся только для любви. Живем только для нее. На любви стоит мир. Если не будет любви — не будет ничего, мой мальчик. Любить человека, любить людей — величайший дар божий. О, если б ты умел любить так, чтоб насытилась не только плоть твоя, но и чувства, и разум!

Последний перед рождеством урок Трифона из святого вероучения окончен. Трифон, ревностный сын Лойолова братства, похож на скорпиона, которого андалузские дети убивают камнями и палками, страшась его клешней и особенно ядовитого жала. Трифон сжимает своими клешнями душу мальчика, и глаза его страшнее скорпионова жала. Он задал Мигелю на рождество столько уроков, чтоб ни на что другое у того не осталось времени.

Но Мигель не думает сейчас об уроках.

— Сегодня за обедом отец говорил, что мы потеряли Португалию, ваше преподобие. И что король наш вряд ли вернет себе эту землю. Отчего так случилось?

Иезуит распалился:

— Наглость народа безгранична, дон Мигель. Мятежность подданных не может не ужасать богобоязненную душу. Чернь поднялась и силой ворвалась в королевский дворец в Лиссабоне! Напала на наших солдат и изгнала их из португальской провинции! И Иоанн Браганцский короновался вопреки воле нашего государя. Ужас! Ужас!

— Но почему так произошло, ваше преподобие?

Трифон впился взглядом в глаза юноши.

— Безбожие в народе, нашептывания еретиков, распространение мятежных грамот — а они тайно появляются и в наших ближайших окрестностях, — вот причины! Грешный люд бунтует против власти, поставленной над ним самим богом! «Кесарю кесарево, богу богово!» Будь народ покорен своим господам — ничего бы такого не было.

Мигель не спрашивал более. Задумчиво смотрел он в окно на дерево померанца, на котором зрел второй златобагряный урожай.

Трифон, выходя, столкнулся с Грегорио и пропустил мимо ушей его приветствие, только смерил монаха ненавидящим взглядом.

Грегорио же, подойдя к Мигелю, погладил его по задумчивому лицу:

— Тебя опять что-то мучит, Мигелито?

— Я спрашивал падре Трифона, отчего наше королевство потеряло Португалию.

Монах тихонько засмеялся:

— Оттого, что безбожный народ, подстрекаемый еретическими и мятежными негодяями и грамотами, взбунтовался и восстал на богом данных повелителей…

Мигель в изумлении смотрит на старика:

— О падре, вы ведь не подслушивали за дверью! Так мог поступить падре Трифон, но не вы…

Монах ласково погладил мальчика:

— Ты сообразителен, и ты прав. Я и впрямь не стал бы подслушивать под дверью. Просто я хорошо знаю Трифона и его мысли.

— Он ответил мне буквально теми же самыми словами, падре. Скажите — это правда?

Грегорио сел, привлек мальчика к себе и серьезно заговорил:

— Нет, Мигелито. Правда в другом. И ты уже достаточно взрослый и умный, чтоб узнать ее. Народное восстание в Каталонии длится уже полгода, и один бог знает, когда там все кончится. Там льется много крови, сын мой. А человеческая кровь — драгоценнейший сок… Но она должна, должна проливаться. Видишь ли, народ слишком угнетен. Что же касается Португалии… Наш всесильный Оливарес грабил португальцев, выжимал из них все что мог — и вот теперь там голод и нищета. Недавно и у нас неподалеку взбунтовался народ. Да ты хорошо знаешь… Удивишься ли ты, если войдешь в их лачуги и увидишь, как они живут? Теперь, когда бунт подавлен, им стало еще хуже…

— Но насилие… — возразил было Мигель.

— А разве в Страстную пятницу в Севилье ты не видел насилия сильных над бессильными? Не видел, как везли на казнь перевозчика Себастиана? Сам даже заболел от этого…

Мигель вздрогнул, но время уже стерло остроту воспоминания. И молодой господин Маньяры вскипел:

— Народ должен подчиняться властям! Святая церковь…

Старик покачал седой головой:

— Во времена первых христиан, вскоре после мученической кончины Иисуса Христа, в общине его все были равны. Так бы следовало быть и ныне, мой мальчик.

Мигель отступил на шаг, пораженный, взглянул на монаха:

— И это, падре, вы говорите мне? Мне, графу Маньяра, отец которого владеет тысячами душ? И это я должен быть равен Али, Педро, Агриппине…

Грегорио усмехнулся:

— Надо бы, да знаю, не бывать тому! — И уже серьезным тоном добавил. — Я бы только хотел, чтобы ты всегда видел в них людей, сотворенных по образу божию, и не тиранил бы их ни работой, ни кнутом…

— Я — кнутом?! — прорвалась гордость Мигеля, пробужденная в нем тайным чтением рыцарских романов. — Никогда! Я — дворянин!

— Не люблю гордыню, но в данном случае она уместна, — молвил Грегорио. — А теперь примемся за греческий — хочешь?

Мигель молчит, пристально смотрит на монаха. И говорит потом:

— Ничего я этого не понимаю, падре. И вас не понимаю. Мне казалось — вы любите меня…

Старик встал, взял в ладони голову мальчика и поцеловал его в лоб.

— Люблю, Мигелито! Люблю, как любил бы родного сына. Никогда не сомневайся в этом…

Мигель отвел его руки:

— И при всем том вы — недруг отца! Скажите — когда недавно в пяти поместьях моего отца взбунтовались люди, вы ведь знали об этом? Вы… быть может… сами их подстрекали?

Монах грустно смотрит Мигелю в глаза — а они горят, как два огонька, — и не отвечает.

— Вы молчите! Вы всегда на их стороне против отца!

Глубоко вздохнув, кивнул монах. Мигель отступил еще дальше — теперь в его глазах сверкает гнев.