Дон Жуан. Жизнь и смерть дона Мигеля из Маньяры - Томан Йозеф. Страница 20
— Такова, однако, привычка — не скажу похвальная — моего господина. Его милость встает с солнцем, и ко времени утренней зари он уже на молитве. Да ты об этом не размышляй, просто повинуйся, и дело с концом. Второе: пусть на столе за завтраком всегда стоят свежие цветы. Понял? Третье: то, что я скажу, закон.
— Но, может, его милость…
— Это одно и то же, старичок. Что он, что я. Что один из нас скажет, то священно, и никаких отговорок. Четвертое: ах, черт, что же четвертое? А, вспомнил. Это тебя не касается. Об этом я поговорю с поваром. А теперь прибери-ка здесь получше, душенька…
— Кто? Я? — оскорбленной фистулой пискнул старик. — Я дворецкий, а ты… ты…
— Лучше не договаривай, чтоб нам не поссориться. А коли ты дворецкий, старый гордец, то возьми да прикажи здесь убрать. Я пошел на кухню.
Старик таращит ему вслед водянистые глаза, шепча бранные слова. А Каталинон уже бушует в кухне:
— Это называется вымытое блюдо? К чертям рогатым! Кто тут моет посуду?
— Я, — боязливо отвечает черноволосая девушка.
— Ты? А ты хорошенькая, гром и молния! Как тебя звать?
— Анита.
— Хорошо. Мой лучше, заслужишь мое одобрение. Повар!
— Слушаю, ваша милость…
— Каждое утро — вареное яйцо. Поджаренный хлеб, масло, птица и фрукты. Каждое утро будешь докладывать мне, что готовишь на целый день.
— Слушаюсь, сеньор!
Каталинон садится во главе стола:
— Здесь будет мое место, твое, старушка, справа от меня, а старичка — слева. Мы вместе ведем дворец, значит, и сидеть нам вместе.
Старикам это нравится. Правда, этот ветрогон обижает их и насмешничает, но в конце концов он знает, что полагается.
Поели, чокнулись не раз, потолковали. Но рассказы Каталинона о приключениях в Новом Свете рассчитаны на долгое дыхание, и они скоро одолели жену дворецкого — старушка задремала на стуле. Анита внесла еще кувшин вина.
— Останься здесь, крошка, — сказал Каталинон. — Да садись-ка рядом. У тебя слишком затянут корсаж, тебе будет жарко. Дай расстегнем немножко, не бойся, я не причиню тебе вреда — вот так! И так тебе больше к лицу. У тебя миленькая шейка, Анита.
— Ха-ха-ха! — смеется старик. — Я тоже так делывал, сынок… Ты весь в меня, хе-хе-хе!
— Не трогайте меня! Мне стыдно! — защищается Анита.
— И это тебе к лицу, девушка. Что ж, постыдись немножко. Только умей вовремя перестать…
Дворецкий, вздохнув, принялся за вино, одинаково ублажающее и старых и молодых.
В ту минуту, когда Каталинон посадил Аниту к себе на колени, вошел Мигель.
Анита, всхлипнув от ужаса, убежала, дворецкий онемел, жена его затрепетала в страхе, но Каталинон оказался на высоте положения.
— Добро пожаловать, ваша милость, — поклонился он. — А мы тут сидим…
— Пьянствуете, — с отвращением вымолвил Мигель. — А что эта девушка?..
— Это все он, он! — показывает старик на Каталинона.
— Нынче великий день, ваша милость! Первый день вашей свободы. Это следует отпраздновать…
— Довольно. Ты — слуга католического графа, и я не потерплю безобразий.
Мигель вышел, присмиревший Каталинон вернулся к столу.
— А господин-то здесь, оказывается, он, — злорадно поддразнил его старый Висенте.
— Разве я утверждал обратное, дурачок? — возразил Каталинон. — Господин — он, а тотчас после него — я.
Мигель сидит в своем покое. Смотрит на пламя свечей. Трудно ему.
Когда после долгих лет заключения узник выходит на солнце, он падает в обморок; испуг сжимает сердце бедняка, нашедшего кошелек с золотом; неверен шаг солдата, впервые надевшего стальные латы капитана, а дитя, появившись на свет из тьмы материнской утробы, плачет от страха.
Человека, много лет томившегося по свободе, объемлет трепет в ту минуту, когда он ее обретает, и стоит он, не зная, что делать, подобный скитальцу на перепутье. Пугает его свобода, обретенная внезапно.
Бремя одиночества в новой жизни…
Образование, честь, служение богу. Сколь величественная область для приложения сил дворянина — так говорила женщина, заботливая и благочестивая, женщина, охраняющая дом в Маньяре, та, что молится за него непрестанно. Так говорит и падре Трифон.
Да, вот направление моего пути.
Мигель перелистывает Священное писание и вдруг такой красотой пахнуло на него от Книги книг, и с красотою этой пал ему на душу соблазн воображения, ибо даже в Библии нет местечка, где не осталось бы следа от когтей дьявола.
«Как ты прекрасна, как привлекательна, возлюбленная, твоею миловидностью! Этот стан твой похож на пальмы, и груди твои на виноградные кисти. Подумал я: влез бы я на пальму, ухватился бы за ветви ея, и груди твои были бы вместо кистей винограда, и запах от ноздрей твоих, как от яблоков, уста твои, как отличное вино…»
Да, да, гроздья грудей и аромат дыхания… О Мадонна, останови бег мыслей моих! Спаси от соблазна! Я хочу всегда помнить клятву, данную матери, чтоб исполнить ее. Предаться тебе, господи!
До сих пор Мигель почти не видел сияющего лика Севильи. Всегда в закрытом экипаже, за спущенными занавесками проезжал он мимо базара и променада. Входил в родовой дворец, и сумрак покоев, где вечно опущены жалюзи, окружал его. С матерью вступал он в полумрак церквей и в мерцании свечей вызывал в себе представление о почерневшем своде над адом, ибо образ геенны всегда более зрим, чем образ рая… Теперь впервые поднялся он на башню дворца.
И вот у ног его лежит город, румянящийся в предзакатных зорях, — город соблазнительный, полный очарования, нарядный, как юная красавица.
Севилья, город, ласкающий глаз!
От Макарены до Торре-дель-Оро, от Трианы де Хересских ворот — крыши, зубцы, башни, улицы, площади и — искрящаяся, шумная жизнь.
Зеленая плоскость Аламеды-дель-Эркулес, минарет бывшей мечети возле Сан-Марко и Сан-Лоренсо, шпили церквей Сан-Клементе и Санта-Анна, портал странноприимного дома Де Лос Венераблес Сасердотес. Алькасар с его парками и кафедральный собор, где покоится открыватель Нового Света — Кристобаль Колон [6].
А рядом с собором — Хиральда, башня, похожая на сладостный сон, — твоя звезда, Севилья, твой герб…
Остатки арабской роскоши окружены бастионами монастырей, как военными укреплениями. Пеструю Триану отделяет золотистой полоской Гвадалквивир.
На берегах реки — винные бочки, и бронзовоплечие мужчины перешучиваются с девушками, чья походка — как танец. На улицах поблескивают шпаги кабальеро, преследующих красавиц, что идут, раскачивая бедрами. Движение, ритм, танец.
Отовсюду поднимаются ароматы цветов, аромат ладана, запахи фруктов, корений, масла, жареной рыбы.
Повсюду сверкание красок. Апельсины, арбузы, перец, шафран, кружевные мантильи, перья на шляпах, юбки бархатные и из тафты, разноцветные полосы навесов от солнца, разноцветные азулехос, которыми вымощены патио…
Отовсюду — звуки. Шум и крик базара и пристани, вопли нищих, свистки парусников на реке, гул колоколов, ослиный рев, цокот копыт, бренчанье гитар, пение воды в фонтанах…
Севилья.
Город, прелестнее юной андалузки, город миртов, апельсинных деревьев и пальм.
Город боя быков и аутодафе, город безумного расточительства и застенков инквизиции, город игр и страданий, наслаждений и смерти.
Город, где экипажи обиты золотом, а бедняки одеты в лохмотья, город кафедральных соборов, дворцов и лачуг, где скулит нищета, город толстых мещан и костлявых чахоточных, город контрастов.
Костры инквизиции не загасили искры чувственности в пепле арабского наследия, — эта искра разгорается тем сильнее, чем настойчивее хотят надеть на нее маску истеричной набожности и аскетизма. Жива мавританская душа Севильи, притворяясь умершей. Спит вполглаза — и с наступлением ночи взрывается тысячами взрывов. Арабский лиризм затмевает экстаз католицизма, и фигура Веры на Хиральде — всего лишь изваяние мавританки, она царит над городом, а может быть, даже над вами, Nuestra Senora delos Reyes — святая патронесса Севильи.
6
В русском произношении — Христофор Колумб.