Дон Жуан. Жизнь и смерть дона Мигеля из Маньяры - Томан Йозеф. Страница 35
Тем временем во дворе Мигеля слуги выпрягают из кареты четверку лошадей чернее ночи.
Стиснув зубы, с душою, растерзанной болью, стоит Соледад перед своими старичками.
— Ты плакала? — удивляется бабушка.
— Что случилось с тобой, Соледад? — в тревоге спрашивает дед.
— Я слишком счастлива, — тихо отвечает девушка, избегая их взглядов. — Я люблю его без памяти…
— А он тебя? — хочет знать дон Хайме, так и впиваясь взглядом в губы внучки.
Соледад проглотила слезы и заставила себя улыбнуться:
— Посмотрите… — И она протянула руку к свече, в пламени которой засиял большой рубин, подобный багровому диску луны в испарениях после дождя.
— Какая красота! — Дон Хайме восхищен.
— О, счастливица! — прослезилась бабушка.
И Соледад, напряженно улыбаясь, уходит к себе.
Мигель стоит дома у окна, смотрит во двор. Слуги выносят из кареты покрывала, свертки с едой, ухмыляются.
Мигель злобно отвернулся, бросился к окнам, выходящим к дому Соледад, порывисто захлопывает ставни и опускает шторы.
Одиночество, гнев, раненая гордость сжимает ему горло.
Он хватает плащ, шляпу и бежит из дому, полный горечи, злости и сожалений, что женщина, которой он хотел отдать свою жизнь, воспротивилась его пылкости, разбила его представления, осмелилась восстать против его себялюбивого желания.
— Я была у вечерней мессы, дон Мигель, — говорит, улыбаясь, Мария.
— И вам не повезло, донья Мария, — слова потоком рвутся из груди Мигеля. — Едва вы покинули храм, как встретили грешника, которому стала мерзка церковь и все, чему она служит…
— Ваша милость!.. — испуганно шепчет девушка.
— Свершить тысячу грехов, тысячу несправедливостей, высечь в камне их названия, рассыпать их вокруг себя, как сыплют зерно курам — пусть все клюют, всем хватит! Посеять заразу, чтоб даже на куртине, окропленной святой водой, взошел грех…
— Что говорите вы?.. Что с вами стряслось? — Мария в ужасе… — Вы меня пугаете…
— Я ищу лампу, чтобы затоптать, задушить все источники света, ибо да здравствует тьма и все, что в ней копошится, от червей до всех тех, кто, побуждаемый высокими стремлениями, целиком отдается великой цели. Поставить все на карту — прекрасно, но я говорю вам, я вам клянусь, донья Мария, что проигрывать — тоже прекрасно, если можно побежденному заглушить боль свою и гнев в подушках столь мягких, как ваши очи, донья Мария! Не кажется ли вам, что у каждого из нас — свой бог? И что боги эти — разные?
— Что вы говорите, дон Мигель?!
— О да, у каждого свой бог. Я вчера потерял его, — с горечью признается Мигель и вдруг разражается резким хохотом: — А я куплю себе нового! Хотите, донья Мария, я стану служить вашему богу? Да, я буду ему служить, если вы пожелаете. Сегодня мне надо опереться на него. Я шатаюсь. Не хочу быть одиноким. Разбить одиночество на сотни черепков, окружить себя чем угодно, кем угодно…
— Вас кто-то обидел, дон Мигель?
При свете уличного фонаря он заглянул ей в глаза. Засмеялся дерзко и надменно:
— Разве меня может кто-нибудь обидеть? Меня могут только оскорбить. И тогда — если оскорбитель мужчина — кровь, если женщина — презрение и равнодушие.
— Мне страшно за вас, — шепчет Мария. — Вас сжигает какое-то пламя, опаляя все вокруг…
Мигель, не слушая ее, внезапно бросает:
— Если б я предложил вам уйти с моею любовью от брата, от друзей, в неизвестность, сейчас же, куда бы то ни было, что бы вы мне ответили?
— Куда бы то ни было! — не раздумывая, выдохнула она.
Мигель, пораженный восторгом, смотрит ей в лицо.
— О чем вы думаете, дон Мигель? — тихо спрашивает Мария.
— В пустыне неба я открыл новую звезду, Мария, — тихо отвечает он.
— Могу ли спросить — какую? — И в голосе ее отзвук тоски.
— Имя ей — Преданность, — серьезно произносит Мигель.
Мигель и Альфонсо перешли через мост и углубились в улочки Трианы. Над входом в трактир «У антилопы» висит фонарь, раскачиваясь на ветру. К каменному косяку привалился человек — обхватил камень руками, словно подъемля весь мир.
— Эй, сеньоры, сдержите шаг и выслушайте меня! — кричит этот человек Мигелю и его другу. — Я — Клементе Рива! Как? Это имя ничего вам не говорит? Вы собираетесь пройти мимо, словно я придорожный камень? Остановитесь, кабальеро, ибо у Клементе Рива, моряка со «Святой Сесилии», испанская кровь и бессмертная душа…
— Привет тебе, капитан, — смеется Альфонсо, трепля пьяного по плечу. — Смотри, не проворонь земли! Как бы она не уплыла у тебя из-под ног и ты не свалился бы в волны океана!
— Волны — мой дом родной, — разошелся моряк, — триста пятьдесят дней в году я плаваю по морю…
— Вина, — заканчивает Альфонсо. — И держишься за мачту!
— Да, я держусь за мачту, — кивает моряк, — и это не простая мачта, потому что на ней, изволите ли знать, развевается флаг Испании. А я клянусь, — пьяно божится он, ударяя себя в грудь, — клянусь, нет ничего возвышеннее этого флага. Я и империя — мы качаемся на волнах, как разбитое судно…
— Качаемся, качаемся. — И Альфонсо, отстранив моряка, входит в дверь; Мигель — за ним.
Трактир встречает их коптящим пламенем масляных светильников, а трактирщик — подобострастными поклонами.
— Дон Диего уже тут… Следуйте за мной, высокородные сеньоры…
За столом, рядом с Диего, Паскуаль и еще двое. Один из этих двоих, тщедушный человечек, вскочил, кланяется Мигелю, чуть ли не лбом об стол:
— Капарроне, актер Капарроне, к услугам вашей милости…
Второй, молодой совсем человек, встал и поклонился молча. Мигель с любопытством посмотрел на него.
— Ваша милость не узнает меня, — вежливо сказал юноша. — Я Вехоо, сторож лошадей, и уже имел честь…
— Вспомнил, — перебил его Мигель.
— Прошу прощения за то, что сел с дворянами, но так пожелал дон Альфонсо, — объяснил Вехоо.
— Добро пожаловать, — говорит Мигель, — Вы желанный гость, хотя бы уже потому, что любите театр больше, чем сторожить лошадей.
— Этот лошадиный страж на веки вечные запродал свою душу поэзии, — вступает Альфонсо. — Он, как и я, пишет стихи.
Мигель разглядывает юношу, чьи глаза горят восторгом.
Вот она, одержимость, говорит себе Мигель. Одержимость как сущность человека, непосредственная сила, вырывающаяся из его подсознания, подземная река, что пробивается к поверхности земли, унося в своем яростном стремлении всех, кто с ней соприкоснулся. Мигель чувствует духовное родство с этим юношей, но актер Капарроне, столь долго остававшийся без внимания, разматывает клубок учтивого щебета:
— Ваша милость изволила видеть первое наше представление? Ах, что же я спрашиваю, тупица, ясно же, что сеньор…
— Какую роль играли вы в пьесе Кальдерона? — прерывает Мигель подобострастные излияния.
— Четвертого солдата, ваша милость. В явлении третьем первого акта я выхожу вперед и говорю…
— «Сеньор!» — и роль твоя окончена! — смеется Альфонсо.
Капарроне горделиво надулся:
— Простите, из малой роли иногда можно многое сделать…
— Ну, этим ты похвастаться не можешь, — улыбается Вехоо.
— Что ты в этом понимаешь, о собиратель конского помета!
— Ошибаешься, Капарроне, — вмешивается Диего. — Вехоо в этом понимает. Он сам пишет хорошие пьесы. Превосходный малый, только вот вступается за этого безумца Гонгору.
— Гонгора — безумец, ваша милость?! — в ужасе оборачивается к нему Вехоо. — Нет, это вы несерьезно…
— Он еретик, — стоит на своем Диего. — Помешанный с языком пьяницы, бормочущий нечто такое, чего никто не понимает.
— Нет, нет! — восклицает Альфонсо. — В стихах этого полоумного есть зерно, друзья! Что против него Кеведо, Эррера или Леон?
— Говорите — его трудно понять? — снова заговорил Вехоо. — Но разве это недостаток? Разве поэзия — будни, а не праздник?
— Смешно, — пожал плечами Паскуаль. — Гонгора — не поэзия. Это игра в слова. Игра словами. Словоблудие. Много слов без смысла.