Дон Жуан. Жизнь и смерть дона Мигеля из Маньяры - Томан Йозеф. Страница 52

— Он врет! Врет! — завизжала Эксела, взмахивая костлявыми локтями. — Выдумывает все! Отродясь не было у него женщин, кроме меня!

— Откуда тебе знать? — презрительно бросил разбойник, отхлебнув молока.

— Ты мне поклялся в этом, негодяй! Богом и святым Иаковом клялся, что я была и буду единственной!

Бандит наклонился к Мигелю, и по его утомленному лицу пролетела насмешка:

— Верите вы, благородный сеньор, в единственную?

Лицо Мигеля серьезно.

— Верю.

Эксела милостиво улыбнулась ему, а Рамон ухмыльнулся:

— Сеньор верит в чудеса.

— Сеньор еще молод и ждет чудес, — возразила Эксела, и в голосе ее прозвучала легкая насмешка.

Помолчали.

— Море женщин, кошельки, набитые золотом, власть, преклонение, слава — да, это была жизнь, сударь! — нарушил молчание бандит, а глаза его словно плывут по волнам сладостных воспоминаний.

— И что же осталось вам от вашей славы? — спрашивает Мигель, и тон его настойчив.

— Я у него осталась, а больше ничего, — ответила, жуя, Эксела.

— Что осталось? — выпрямился старик. — Все. Все это до сих пор во мне. Вот здесь, в груди. Ничто не ушло. Все живет еще. Все повторяется…

— Ну да, — осклабилась старуха. — Во сне. Во сне он кричит, словно напал на самого короля. А утром глядит в пустоту, моргает, и его грызет голод.

— Разве нынче грабежом проживешь? — помрачнел бандит. — Золота нет ни у кого, кроме святых отцов да богатых дворян. А они путешествуют в сопровождении многих сотен наемников. Печальные времена настали для Испании. Королевство в упадке, благородный сеньор.

Мигель встал. Как страшно видеть обломки человека…

Ему стало не по себе. Падение старого разбойника напомнило ему его собственное. Он, единственный отпрыск рода Маньяра, убивает, скитается по окольным дорогам, как отверженный. Мигелю противно стало само это место. Прочь отсюда!

— Мы — прах на ветру, — говорит ему на ухо старуха. — Воды горстью не зачерпнешь. Утекает сквозь пальцы…

— Готовься в путь, Каталинон, — резко приказывает Мигель.

Бандит посмотрел на лошадей.

— Добрые кони у вашей милости… Да, нет у вас, верно, ни в чем недостатка. Ни в золоте, ни в женщинах.

— И золотых-то у вас, поди, полный кошель, — подхватывает Эксела.

— Да, — задумчиво отвечает Мигель, — только я не знаю, на что они мне…

У старого корсара Ламанчской равнины загорелись глаза.

— Нельзя признаваться при разбойнике, что у вас есть деньги! — испуганно шепчет Мигелю Каталинон.

Но глаза бандита приняли уже свое обычное, усталое и сонное выражение.

— Мы прах на ветру! — вздохнув, повторила его возлюбленная.

Мигелю уже невыносимо смотреть на одряхлевшего хищника. Вот — облезлый орел, скорее похожий на мокрую курицу…

— В путь! — повторяет он, протягивая пастуху несколько реалов за завтрак.

— Если вам незнакома местность, я могу проводить вас, — сказал бандит. — Как бы с вами не приключилось недоброе…

— Местность знакома мне.

— За небольшую мзду Рамон доведет вас до самого Сиудад Реаля или до толедских гор, — вкрадчиво произносит Эксела.

Мигель вынул золотой дублон.

— Дон Рамон, примете ли вы от меня на память это изображение его величества?

— Бери! Бери! — засуетилась Эксела.

Бандит борется с гордостью, а глаза его не в силах оторваться от монеты.

— Вы предложили мне его с таким благородством, дон Мигель, что гордость моя не вправе отказать вашему высокородию, — напыщенно проговорил он наконец и ловко сгреб дублон с ладони Мигеля. — Я просверлю его и повешу на цепочке на шею моей подруги — на память о вас. Благодарю, ваша милость.

— Ты слышал, Антонио? — старуха схватила пастуха за руку. — Он сказал, что даст золотой мне! Ты будешь свидетелем, если он потом отопрется от своих слов!

Мигель с Каталиноном вскочили на коней и поскакали на север. Свежим, ароматным утром мчались они галопом, а трава вокруг них искрилась мириадами росинок.

Серраниа-де-Куэнка осталась с левой стороны, с правой — гора Хаваламбре, и всадники, проехав под Гударом, спустились в расцветшую весну, где воздух мягок от света и запахов. Переночевали в Морелле.

До рассвета седлает коней Каталинон; хозяин гостиницы приносит счет.

— Так много? Два дублона за одну ночь? — удивляется Мигель.

— Живодер! — подхватывает Каталинон.

Хозяин, с фонарем в руке, распаляется:

— Это — много?! Боже милостивый, ты все видишь, скажи, до чего дешево я беру! Поставил ли я в счет вашей милости учтивую встречу и приятное обхождение? Не обращался ли я с вами как с рыцарями и князьями? Или я учел, что вы сидели на бархате, на котором сидят у меня только герцоги и выше? Или я прошу отдельно уплатить за то, что ваша милость спала на кровати, на которой почивал сам блаженной памяти дон Мигель де Сервантес Сааведра? А что еды было мало, как говорите вы, сеньор слуга, что вы не наелись досыта, — так разве же, о господи, благородные сеньоры обращают на это внимание?

— Хватит! — обрывает его Мигель. — Вот тебе то, что ты просишь, и скройся.

Они выехали затемно.

Солнце еще не взошло. В туманах рождается утренняя заря, в ее лучах распускается день. Месяц бледнеет на западе. Величествен лик природы, спокойно ее дыхание.

И понял Мигель всю ничтожность человека перед необъятной ширью земли.

И перед его духовным взором пронеслась вся его жизнь.

Путь мой отмечен слезами и кровью.

Соледад — Мария — Изабелла — Флавио — Эстер…

Три жизни я отнял. Замолкли три голоса, погасли три пары глаз. От моей руки. По моей вине. Я — трижды убийца. Но почему так случилось? Ведь я не хотел смерти никого из этих троих! Но убил. Отчего так жестоко мое сердце? Это у меня-то, которого мать предназначала в священники! Я, в душе которого Трифон сеял ненависть к женщинам, гублю их на каждом шагу!

Скрипит зубами Мигель. Что же такое посеяли вы во мне, если плоды столь ужасны?!

А Грегорио? Нет, он был другим, совсем другим. Говорил — дарить любовь всегда и везде… Ах, падре Грегорио, почему не умею я стать таким, каким вы хотели меня видеть? Почему я хочу только брать, а давать не умею?

Нет! Вы плебей, а я господин! У меня есть право… но на что, боже милосердный, на что?! На то, чтоб убивать? Нет, нет! Право на счастье, на необъятное счастье! Никто не может отказать мне в этом праве, И я должен его найти! Должен! Не стану я прозябать в пресвитериях кафедральных соборов, ни перед кем не смирюсь, я буду стремиться к счастью любой ценой!

Себялюбие, говорили вы, падре? Быть может. Да. Стократ да! Но не могу я быть иным — и не хочу! Только не убивать — о, только не это!..

О ты там, в небесах, почему не даешь ты мне хоть небольшой, но постоянной радости, как даешь ты другим? Почему же ты пригнетаешь меня к земле вечными разочарованиями? Зачем вкладываешь в руку мне шпагу, а в уста — жестокие слова, которые убивают? Злоба твоя ко мне только ожесточает меня. Есть во мне гордость — и я не умею отступать…

Выплыло солнце, подобное сияющему божьему лику, и сиянье его затопило горы и долы.

И Мигель смиренно склоняет голову.

Господи, я верил тебе, верил в тебя. Не хочу больше убивать! Примирись со мною, боже! Дай мне счастье, которого я так жажду! Я поверю в тебя на веки вечные. Буду чтить тебя…

Великолепное солнце разом смело утренний туман и запылало в полную силу.

Свет твой — доброе предзнаменование, господи. Верую. Да, я пойду дальше и найду свое счастье. А ты, господи, держи надо мною десницу свою!

Имя твое, Торредембарро, легче выбить на барабане, чем выговорить языком. Имя, гремящее, как цепи позорного столба. Хрустит оно, как щетка из рисовой соломы, когда ею трут сухую доску, скрипит, как ключ в заржавленном замке, как песок на зубах, но все ж прекрасна ты, Торредембарро, прекрасна, как очи каталонских детей, свежа, как их щечки.