Дон Жуан. Жизнь и смерть дона Мигеля из Маньяры - Томан Йозеф. Страница 9

Петронила, пристыженная, вскочила, бросилась целовать ему руку.

— Ладно, ладно, брось, доченька, — пробормотал старик. — А теперь подойдите-ка вы все ко мне…

Женщины быстро окружили его, и Грегорио стал опоражнивать объемистую суму, раздавая им остатки вчерашних лакомых блюд.

Радуются, благодарят его женщины — они счастливы…

— Я домой отнесу, — говорит Агриппина.

— Ничего подобного! — вскричал старик. — Садитесь здесь и ешьте!

Они повиновались, а монах, зорко вглядываясь в дорогу к замку, начал пространно описывать, какие диковинки прислал из Нового Света дон Антонио племянникам. Изумленные женщины даже есть перестали — слушают, разинув рот.

— Куда это вы все время смотрите, падре? — спросила любопытная Петронила.

— А ты ешь да помалкивай, — буркнул монах, начиная что-то рассказывать — под говор его приятно убегает время.

Женщины распрямляют спины, дают отдохнуть коленям, одна кормит младенца, лежащего в корзине на берегу, другая смазывает стертые колени салом — всем им хорошо.

Вдруг Грегорио завидел на дороге облачко пыли.

— Скорей за дело! — торопливо предупреждает он женщин. — Едет майордомо!

— Дева Мария, не отступись! Ох, что будет!

Едва успели взяться за вальки — Нарини тут как тут. При виде монаха он нахмурился. Не любит майордомо капуцина. Грегорио в его глазах — один из той черни, удел которой служить господам, не жалея сил, однако Нарини побаивается его: как-никак наставник юного графа. Поэтому Нарини всегда старается уклониться от встречи с монахом, не замечать его. Вот и сегодня майордомо повел себя так, словно Грегорио тут и нету.

— Усердно ли стираете? — проскрипел он своим сухим, неприятным голосом.

— Стараемся, ваша милость, — отвечают женщины, не поднимая глаз от белья и не переставая стучать вальками.

— Мало сделано с рассвета! — свирепеет Нарини. — И это все? Баклуши били, ленивое отродье!

Видя, что Нарини уже взялся за хлыст и собирается спешиться, Грегорио подошел к нему.

— Дай вам бог доброго утра, ваша милость. Я проходил мимо и уже довольно долгое время смотрю, как работают эти женщины. От такой работы, вероятно, болят спины и колени — вам не кажется?

Майордомо насупился:

— Не подобает вам, падре, занимать свой ум такими размышлениями.

— Почему? — с удивлением возразил монах. — Когда-то ведь вы сами учили по закону божию, что труд работников следует облегчать.

— Стало быть, вы здесь облегчаете их труд?

— Как можно, сеньор? Наоборот, я жду, что так поступите вы.

— Что? Я?! — Нарини до того взбешен дерзостью старика, что голос его срывается.

— А разве нет? — удивляется капуцин. — До сих пор я полагал, что ваша милость исполняет святые заповеди.

Испугавшись такого оборота, Нарини выкатил глаза, и челюсть его отвисла от неожиданности.

— Я полагал в простоте своей, — продолжает Грегорио, — что святая наша католическая церковь имеет в вашем лице надежного и преданного слугу, который чтит Священное писание…

Страх овладевает майордомо. Одно неосторожное слово — и его могут обвинить в еретичестве…

— Я чту заповеди, — заикаясь, лепечет он, — хотя не знаю, какую из них вы имеете в виду…

Грегорио, почувствовав, что сейчас его верх, воздел правую руку и молвил строго и с силой:

— «Не поднимай руки на работника своего и дай ему отдых в труде его!»

Нарини сунул хлыст в петлю при седле и, беспокойно моргая, произнес:

— Я не хотел бы, падре, чтобы у вас сложилось обо мне превратное мнение…

— Не хотел бы этою и я, — твердо ответил монах.

Поворачивая лошадь, Нарини процедил:

— Желаю вам приятно провести день, падре.

— И вам того же, дон Марсиано, — вежливо отозвался монах.

Через несколько минут от майордомо осталось только облачко пыли, клубившееся по дороге к замку.

Пораженные женщины замедлили движения вальков; они не сводят глаз с монаха, который спокойно отряхивает хлебные крошки с сутаны, собираясь уйти.

— Вы спрашивали меня, как отдыхать, как разогнуть ненадолго спину. Вот я вам и показал. Разогнуть спину, передохнуть, перекинуться добрым словом — оно и богу мило, и для спины полезно. Так-то!

Женщины поняли, рассмеялись радостно и кинулись целовать руки старику. Но тот, отдернув руки, строго проговорил:

— Кшшш, прочь, индюшки! Клюйте что-нибудь получше, чем моя морщинистая кожа! — И, подняв руку для благословения, добавил: — Господь с вами! Да будет светел ваш день!

Затем, повернувшись спиной к ним, зашагал вразвалку к недальнему своему жилищу в Тосинском аббатстве.

Петронила крикнула ему вслед:

— Падре! Разве есть в Священном писании заповедь, о которой вы говорили Нарини?

Грегорио оглянулся на красавицу, усмехнулся и задумчиво проговорил:

— Нету, девушка, а надо бы, чтоб была.

Прачки долго, с любовью, провожали глазами его коренастую фигуру, следя за тем, как поднимает пыль подол его сутаны, потом снова склонились над бельем. Но на сердце у них стало веселее, и искорка надежды затлела в душе.

Ладья отдала свое богатство. Шкуры обезьян — рыжие, светлые, полосатые и в пятнах; выделанные кожи, расписанные яркими красками; индейские боевые щиты, ткани, покрытые узором, повторяющим очертания листьев и цветов; веера из соломы и перьев попугая; ожерелья из когтей коршуна и зубов хищных зверей; раковины, диадемы из пестрых перьев, боевые топоры, тростниковые дудочки, мокасины, луки, стрелы, маски индейских воинов…

Каталинон сдал отчет за дорогу, принял похвалу и золотые монеты и бродит теперь в сумерках по двору, ищет тень тени своей, зеницу ока своего, душу души — Петронилу.

Час настал. Пора нам в путь.
Отзовись на голос мой.
Попроворней, милая, будь,
Поскорее дверь открой.

Откуда-то сверху отвечает ему девичий голос, подхвативший знакомую песенку, которую Каталинон, бывало, так любил слушать из прекрасных уст Петронилы:

Если ты уйдешь босой,
Не придется нам тужить —
Брод за бродом, реку за рекой
Будем мы переходить.

Каталинон догадывается, что голос доносится с сеновала, и торопливо поднимается по скрипучей лестнице. Фонарь освещает горы зерна, где стоит девушка.

Влюбленные упали друг другу в объятия.

— Зачем нам свет? — шепчет Каталинон.

— Хочу разглядеть тебя после долгой разлуки. Хочу увидеть, все те же ли у тебя голубые глаза, — дразнит возлюбленного Петронила. — Что-то они будто выгорели… И странно так смотрят. Это, правда, ты?

— Это я, я, — шепотом отвечает Каталинон и гладит ей плечи.

— Ты вырос, ты возмужал, — без всякого стеснения продолжает та. — Молоко на губах обсохло… И на подбородке щетина — колется! Пусти! Не очень-то ты похорошел там, за морем, а главное, я еще не знаю — поумнел ли…

— Ах ты, лиса! — смеется Каталинон. — Все такая же озорница! — И, снизив голос: — Скажи, Петронила, ты меня еще любишь?

— Видали! — надула губы девушка. — Год целый шатался по свету, как пить дать бегал там за каждой юбкой, а хочет, чтобы я его любила!

— Лопни мои глаза, если у меня что-нибудь было! — божится Каталинон. — А ты была мне верна?

— Я-то была, а вот ты, вертопрах, конечно, нет!

Петронила гладит его по лицу, нежность охватывает ее. Она садится на груду кукурузы, Каталинон — рядом.

— Ах ты, ослик! — дрогнул ее голос, — Я по-прежнему тебя люблю…

Долгий поцелуй… Внезапно Петронила вырывается и в ярости кричит:

— Ага, я знала, ты изменял мне! Бесстыжий юбочник! — И девушка принимается колотить его обоими кулачками.

— Что с тобой? Что ты? — уклоняется от ударов Каталинон.

— Прочь с глаз моих, негодяй! — Тут Петронила ударяется в слезы.