Замки гнева - Барикко Алессандро. Страница 11

Итак, однажды это случилось. И это не пустяк, это настоящее, ни с чем не сравнимое событие, такое значительное, что нелегко охватить его одним взглядом, — слишком многое оно в себе содержало — целый ряд событий, — целая вселенная, состоящая из гигантских мелочей, — это нелегко, конечно, но если все-таки вам удалось бы задуматься об этом неизмеримом событии и услышать отзвуки взрыва, прозвучавшего в сознании людей в тот момент, если только вы способны вообразить себе все это хоть на мгновение, тогда, возможно, вы сможете понять, что это был за вечер когда на колокольне Квиннипака зазвенели полуночные колокола и Джун, заглянув в лицо мистера Райла, спросила его: «Ну, так что же ты купил на этот раз, сумасшедший мистер Райл?» — а мистер Райл прижал ее к себе и, подумав, что никогда не переставал желать ее, прошептал:

— Локомотив.

2

— Вы повторите мне мою ноту, мистер Пекиш?

— Ну невозможно же каждую неделю ее забывать, миссис Треппер...

— Скажу вам правду, мне тоже это кажется невероятным, и все же...

Пекиш пошарил в сумке, достал из нее нужный свисток, дунул в него, и в зале прозвучало чистое ля-бемоль.

— Вот, именно эта... знаете, она звучит совсем как нота миссис Аррани, кажется точно такой же, и все-таки...

— У миссис Аррани — соль, это совсем другая нота... Миссис Аррани подтвердила это, спев весьма высоко свою личную соль.

— Спасибо, миссис, достаточно...

— Я просто хотела вам помочь...

— Конечно, все прекрасно, а теперь — тишина...

— Извини, Пекиш...

— Ну что еще, Брэт?

— Я только хотел сказать, что доктор Мейзл не пришел.

— Кто-нибудь видел доктора?

— Доктора нет, он уехал к Орневалям, кажется, у миссис Орневаль начались схватки...

Пекиш покачал головой:

— Какая нота была у доктора?

— Ми.

— Хорошо, ми будет моя...

— Пекиш, если хочешь, я возьму ми, а Арт возьмет мою соль, а...

— Давайте не будем ничего усложнять, хорошо? Я возьму ми, и каждый будет вести свою ноту. А я возьму ми.

— У доктора она хорошо получалась...

— Ну, хорошо, хорошо, она у него получится так же хорошо в следующий раз, а сейчас начнем. Тишина, пожалуйста.

Тридцать шесть пар глаз уставились на Пекиша.

— Сегодня вечером мы исполним «Заколдованный лес». Первую строфу — негромко, припев — быстрее, прошу вас. Хорошо. Все на месте. Как обычно: забудьте, кто вы есть, и полностью отдайтесь музыке. Готовы?

По пятницам Пекиш играл на гуманофоне. Это был довольно странный инструмент. Он сам его изобрел. Это было нечто вроде органа, только в роли труб были люди. Каждый человек пел лишь свою собственную ноту. Пекиш управлял ими с помощью простейшей клавиатуры и сложной системы веревочек: когда он нажимал клавишу, веревочка, одним концом привязанная к ней, а другим — к запястью певца, дергалась — и тот пел соответствующую ноту. Если Пекиш держал клавишу долго, веревка сильно натягивалась — и певец тянул свою ноту. Когда Пекиш отпускал клавишу, веревка ослаблялась — и певец замолкал. Все очень просто.

К чести изобретателя этого гуманофона нужно сказать, что последний имел одно неоспоримое достоинство: при его помощи даже человек, начисто лишенный слуха, мог петь в хоре. И в самом деле, мало кто в состоянии пропеть три ноты подряд, не сфальшивив, в то время как трудно найти человека, неспособного петь все время одну и ту же ноту в правильном тоне и хорошим тембром.

Гуманофон играл важную роль для развития этих, почти универсальных, возможностей. Каждый исполнитель должен был следить только за своей персональной нотой: обо всем остальном думал Пекиш.

Разумеется, этот инструмент не отличался особым мастерством исполнения и расстраивался, когда в музыке встречались быстрые или замысловатые пассажи. Ввиду этого Пекиш подбирал особый репертуар, состоящий почти полностью из его собственных вариаций на народные мелодии. Для достижения должного результата он терпеливо проводил дидактическую работу, привлекая к ней все свое красноречие:

— Вы приходите сюда не для того, чтобы петь одну какую-то ноту. Вы приходите, чтобы петь вашу собственную ноту. Это не пустяк, это очень важно. Иметь свою ноту, свою собственную ноту. Полюбить ее, выбрав из тысячи других, носить ее при себе, в своем сердце. Вы можете мне не верить, но я говорю вам, что когда вы дышите, она дышит вместе с вами, когда вы спите, она ждет, когда вы проснетесь, она следует за вами по пятам, и, клянусь, она будет с вами до самой смерти и умрет вместе с вами. Вы даже можете сделать вид, что это не так, вы можете прийти сюда ко мне и сказать: дорогой Пекиш, мне жаль, но мне не верится, что во мне есть какая-то нота, и после этого уйти, просто уйти... но на самом деле эта нота есть... есть, вы просто не хотите ее слушать. И это — настоящий идиотизм, поразительный идиотизм! У человека есть нота, его собственная нота, и если он дает ей погибнуть в себе... нет, послушайте меня... жизнь, конечно, издает адский шум, но напрягите слух, чтобы услышать ее, а когда услышите, схватите ее и держите крепко, чтобы она больше никуда не делась. Носите ее с собой, напевайте ее про себя, когда вы работаете, пусть она звучит у вас в голове, в душе, пусть она будет на кончиках ваших пальцев. И, может быть, даже в ногах, да-да, тогда, может быть, вы сможете хоть раз прийти вовремя, потому что ведь невозможно каждый раз начинать с опозданием на полчаса, каждую пятницу — с опозданием, я говорю это к для вас, мистер Поттер, даже в основном для вас, со всем моим к вам уважением, никогда еще ваша соль не звучала в этих стенах раньше чем в восемь тридцать, никогда — все это могут подтвердить.

В общем, Пекиш старался вовсю. И его внимательно слушали. Вот поэтому-то, за исключением досадной забывчивости миссис Треппер, все составляющие гуманофона могли продемонстрировать необычайную точность мелодии. Можно было остановить каждого из них в любой момент, в любом месте, попросить послушать его ноту — и он воспроизводил ее с необычайной естественностью, с точностью духового инструмента, а ведь это были люди. И в самом деле, они носили ее в своей душе, в сердце, — именно так, как думал Пекиш, — как запах, как память, как боль. Вот так. И в конце концов они становились этой нотой. Например, когда умер достопочтенный Хазек (гепатитный цирроз), всем стало ясно, что умер не только сам достопочтенный Хазек, но также, а может быть, и в большей степени, — самый низкий фа-диез гуманофона. Два других фа-диеза (мистер Воук и миссис Бардини) произнесли надгробную речь, а Пекиш сочинил по этому случаю рондо для оркестра и гуманофона, в котором были все ноты, кроме только что усопшей. Это было очень трогательно. Вот так.

— Извини, Пекиш...

— Ну что еще, Брэт?

— Я только хотел сказать, что доктор Мейзл не пришел.

— Кто-нибудь видел доктора?

— Доктора нет, он уехал к Орневалям, кажется, у миссис Орневаль начались схватки...

Пекиш покачал головой:

— Какая нота была у доктора?

— Ми.

— Хорошо, ми будет моя...

— Пекиш, если хочешь, я возьму ми, а Арт возьмет мою соль, а...

— Давайте не будем ничего усложнять, хорошо? Я возьму ми, и каждый будет вести свою ноту. А я возьму ми.

— У доктора она хорошо получалась...

— Ну, хорошо, хорошо, она у него получится так же хорошо в следующий раз, а сейчас начнем. Тишина, пожалуйста.

Тридцать шесть пар глаз уставились на Пекиша.

— Сегодня вечером мы исполним «Заколдованный лес». Первую строфу — негромко, припев — быстрее, прошу вас. Хорошо. Все на месте. Как обычно: забудьте, кто вы есть, и отдайтесь музыке. Готовы?

Два часа спустя Пекиш и Пент возвращались домой, Пент и Пекиш пробирались в темноте к домику вдовы Абегг, где один жил в своей комнате как пожизненный пансионер, а второй — имел свою постель в качестве полуприемного сына. Пекиш насвистывал мелодию «Заколдованного леса». Пент шел, переставляя ноги, как будто бы он шагал по невидимой проволоке, висящей над пропастью глубиной в четыреста метров, может быть, даже больше.