Второе рождение Жолта Керекеша - Тот Шандор Шомоди. Страница 19
Вот тут-то и может возникнуть сомнение: не прав ли в действительности доктор Керекеш? Не прав ли он в том, что умственное развитие Жолта не соответствует его возрасту? Ведь Жолт, по мнению доктора Керекеша, упорно путает ценности жизни: для него изучение шмеля гораздо важнее покоя семьи, важнее собственного будущего; в конце концов, считал доктор, куча двоек, которую сын так бездумно нагромоздил, закроет перед ним двери гимназии; иными словами, этот довольно толковый мальчик разобьет себе нос у первого же препятствия. И так далее, и тому подобное, и прочая чепуха, – так продолжил бы ход мыслей своего отца Жолт, если бы вообще следил за ходом этих мыслей. Ибо жесточайшая правда заключалась в том, что Жолт никогда, ни на одно мгновение не задумывался о своем будущем. Шмель – вот он, здесь, близкий, доступный, его так интересно разглядывать. А будущее – где оно? Руками его не потрогаешь. Его нет, его просто придумали. Да мало ли что придет в голову отцу! А глаза шершня мрачно пульсируют. Скорее, скорее под микроскоп!
Но сочувствуя тревоге отца, нельзя, однако, категорически осуждать и Жолта, посчитав его грубым, с примитивным мышлением существом.
Потому что в вопросе о будущем кое-что Жолта приводило в смущение. Его беспокоила озабоченность отца. А то зачем бы в половине второго пополудни, то есть в минуты полной свободы, он непрерывно думал о тройке, полученной вопреки его желанию? Казалось бы, этот незначительный инцидент было так просто забыть. Ни единица, ни двойка, ни даже пятерка не могли огорчить или обрадовать Жолта. Но тройка… Тройка вызывала в его воображении самую тягостную картину, измученное лицо отца, выражающее одновременно испуг и надежду; нервно подрагивающие седоватые виски; невыносимая благожелательность, с какой он станет расспрашивать: «Почему ты не прочел роман? Он тебе не понравился? Чем?» И т. д. и т. п. И радость от всякого разумного слова, которое он услышит от мальчика. Отец будет судорожно цепляться за каждую мелочь, только бы понять побуждения сына; он будет искать ему оправдания, ободрять, стараться утешить и что-то еще объяснить. А Жолту придется смотреть, как на лице отца почернеют две длинные косые морщины, как он на глазах постареет. Вот этого внезапного старения, всегда казавшегося глубоким и необратимым, этого страшного, едва замаскированного отчаяния Жолт боялся больше всего. По временам ему чудился даже крик отца, душераздирающий, какой-то протяжный, звериный, но загнанный внутрь неимоверным усилием воли.
Помочь отцу Жолт, однако, не мог.
Он только испытывал неприязнь и боялся, боялся до тошноты этих сцен самоистязания. Тем более, что в них не было и тени притворства, потому что отец никогда в жизни не притворялся и, к сожалению, никогда не шутил, а сквозь лохмотья и клочья гнева ясно проглядывала обнаженная грусть.
Вот это чувство, от которого просто сжималось горло, и мешало Жолту осуществить замысел, лелеемый им годами, – совершить великий побег. Замысел, кстати, очень простой. Джинсы, рубашка, свитер, кеды, видавший виды цвета хаки рюкзак да несколько сотен сбереженных форинтов – и в путь. Видеть мир. Можно ехать поездом, на попутных машинах или идти пешком, как угодно. А в какую сторону – безразлично, только были бы новые горы, новые города, селения, реки, поля, безвестные тропы, леса и – время. Неограниченное свободное время, без звонков, без уроков, без морфологии и математики, без вгоняющих в сон объяснений, без твоих собственных косноязычных ответов… Время, которое ты заполнишь, как и чем тебе вздумается. Всего две недели, от силы – три… Как объяснить свое исчезновение, Жолт продумал до мелочей и в успехе не сомневался. За большой серой вазой он оставит записку: «Милый папа, за меня не волнуйся. Я только чуть-чуть осмотрю Матру. В милицию не звони. Недели через две я вернусь. С уважением твой сын Жолт». Отправится же он вовсе не в Матру, а на юг, в Задунайский край. Отец, конечно, проведет бессонную ночь, но никуда звонить не станет. Правда, год назад он милицию известил. Но записки ведь Жолт тогда не оставил. Так что записка вещь очень важная. И в прошлый раз все зависело от какого-то жалкого клочка бумаги. Вернее, от двух, потому что и Дани должен был оставить записку за какой-нибудь вазой или же на столе.
Еще и сейчас Жолт с удовольствием вспоминал подробности их «побега», хотя затея была совершенно дурацкая и хромала, как говорится, на обе ноги.
Жолт слонялся вокруг конечной станции фуникулера и усмехнулся, узнав место, где был задуман прошлогодний побег.
…Идея побега принадлежала Дани.
– С замечанием в дневнике я домой не пойду! – покраснев, сказал Дани. – Скандал будет зверский. Думаешь, я шучу? Не пойду домой, и дело с концом. Вот увидишь!
– Ты много болтаешь, а еще больше ржешь. В этом твоя беда.
– А зачем ты на уроке гримасничал?
– Ну и что? Если б ты не трясся от смеха, никто бы ничего не заметил.
– Мой отец капитан, и замечание по дисциплине для него просто зарез.
Жолт не отозвался, и они молча брели по Силадифашор.
– Сколько у тебя денег? – вдруг спросил Жолт.
– Что? Денег? Почти пятнадцать.
– И у меня десять. Хватит вполне.
– Куда?
– За Холодным колодцем есть изумительный лес. Заповедник.
– И мы станем лесовиками, – с чуть преувеличенным воодушевлением подхватил Дани.
Они вышли из трамвая у Хювёшвёлди, купили килограмм хлеба и двести граммов масла. До Холодного колодца доехали на автобусе. Но когда показалась дорога в лес, Жолт заметил, что приятель его помрачнел.
– Дома уже пообедали, – неосторожно сказал Дани.
– Ну и что? Через полчаса будет родник, устроим привал и закусим.
– Знаешь, старик, здесь есть такие укромные местечки, где нас никогда не найдут, если даже пошлют за нами целую армию, – старался приободрить себя Дани.
Они шли краем обширного капустного поля. Кучи выдернутых и срезанных капустных голов лежали вдоль всей тропы.
– Здесь, наверное, пировали олени, а может быть, вепри, – сказал, озираясь, Жолт.
– Откуда ты знаешь?
Жолт показал на землю. К капустному полю вели следы парных копыт. Дани вытаращил глаза, и под толстыми стеклами очков они стали огромными.
– Я мог бы взять у отца револьвер. В лесу бы он очень нам пригодился.
Они продолжали путь. Жолт шел молча, а Дани все утешал самого себя:
– Знаешь, старик, я сварганю из веток такой шалаш, что не протечет ни единой капли.
– А зачем? Здесь есть навес от дождя. Притащим сена, будет тепло. А завтра спустимся на берег Дуная и будем ловить рыбу.
Они подошли к опушке леса, и Жолт вдруг почувствовал, что налетела беда.
– Мама плачет уже, – сказал Дани и остановился.
– Замолчи! – крикнул Жолт. – Теперь все равно!
– Не все равно! Нет! Жоли, вернемся! И твоя мама плачет. Твои обе мамы плачут.
– Замолчи, трус! Свинья!
– Ну ладно. До родника я тебя провожу. А про маму я почти что забыл.
– Уходи сейчас же, катись домой, жалкий тип! Трус! Подонок! И ты можешь меня здесь бросить?
– Нет, – смущенно ответил Дани.
Он медленно отступал назад, задевая ногами отрубленные капустные головы, которые тут же откатывались от кучи.
– Убирайся же, трус! Предатель! Иди к своей маме, я сам… Ах ты предатель! Предатель!
– Жоли! Не злись! Мама так испугается… э-эх! – Из горла Дани вырвался странный, похожий на рыдание звук.
Он круто повернулся и пустился бежать. Не по тропе, а напрямик, через капустное поле. Вот он исчез в канаве, выбросил оттуда портфель и на четвереньках выбрался на бетонированную дорогу.
– Дани! – вслед ему крикнул Жолт.
Губы его опустились, на глаза навернулись слезы. Согнувшись, он вытирал их тыльной стороной ладони; и вид у него был такой, словно он хочет спрятаться от глазеющей вокруг толпы.
Он пошел вдоль лесной дороги, хотя знал, что один никуда не уйдет.
На лес опустилась мгла, и осенние краски вдруг сразу померкли.
– Он и хлеб с собой утащил, этот жалкий гнусный подонок! – бормотал Жолт. – Ну и пусть, перебьюсь. Поем капусты. Как вепрь.