История Люси Голт - Тревор Уильям. Страница 52

Шесть

* * *

Стрелка на часах показывает двадцать минут шестого, свет за окном сперва еле брезжит, потом бьет в глаза без зазрения совести. Она опять закрывает глаза. Первое, что когда-то было слышно здесь по утрам, – это кулдыканье индюшек, а еще как Хенри покрикивает на коров. На умывальнике трещина бежит от соска через тонкий зеленый узор, а потом пропадает: всегда тут была. Тот же самый узор и на тазике, и еще на той стене, к которой крепится умывальник, на единственном ряде плиток. Одно из трех высоких окон приоткрыто на несколько дюймов, потому что она любит, чтобы по ночам шел свежий воздух, даже если за окном буря. Краска на стене снаружи вся отшелушилась, дерево выгорело на солнце.

Она стягивает ночную рубашку через голову, половицы уютно поскрипывают, когда она идет к фигурному стулу, где с вечера сложена ее одежда, чулки на спинке, туфли аккуратно надеты на деревянные распорки. Она наливает себе воды и медленно моется, и медленно одевается. На подоконник опускается чайка: глаза-бусинки, нахальный взгляд; потом падает вниз и улетает. Китти Тереза говорила, что хотела бы стать чайкой, на что Бриджит замечала, что у Китти Терезы даже для этого мозгов не хватит.

Она вставляет в волосы шпильки, оправляет воротничок так, как ей нравится его носить, смотрится в зеркало на туалетном столике, выпрямляется, чтобы расправить платье, по-прежнему руководствуясь отражением в зеркале. Она выливает воду из умывального тазика и несет эмалированное ведро с использованной водой через всю комнату к двери. Вернувшись к постели, она тщательно расправляет обе простыни, разгоняя даже самые мелкие складки, разравнивает одеяла, взбивает подушки, подтыкает плед.

После первого раза, когда бы она ни потянула за цепочку звонка на стойке ворот, где-то вдалеке тут же поднимался крик, но слов не разберешь. Потом на крутом спуске появлялся санитар, глядя под ноги, потому что дорога была неровная, а когда он подходил ближе, становилось слышно, как звенят ключи.

– Да нет, Хораханы сюда не ездят, – сказал он в первый раз, имея в виду братьев и сестру пациента, которые куда-то перебрались из Инниселы и в последний раз приезжали сюда на похороны матери. – Для семьи это такой позор, – сказал он, закрыв ворота и сев с ней рядом на сиденье.

Когда они подъезжали к зданию, он всегда просил ее подождать. Серую дверь в холл он открывал только после того, как шум внутри уляжется.

В те дни она старалась одеться понаряднее: нынче утром, прибравшись в спальне, она об этом вспоминает. Она старалась одеться понаряднее, потому что им это нравилось. Они сами иногда ей об этом говорили, когда она шла через холл, а кто-нибудь из них стоял там без дела, а потом подходил к ней и говорил что-то малопонятное и несвязное, пока его не одергивал санитар. Они не возражали, когда их одергивали. Те, которые возражают, в другом месте, говорил санитар, поднимаясь вверх по лестнице на шаг впереди нее. Он оборачивался через плечо и указывал ей на пять каменных ступенек, на случай, если она их не заметит, чтобы не споткнулась. Он сворачивал за угол, и там была деревянная лестница, а потом сворачивал еще раз, в длинный, выкрашенный душераздирающей желтой краской коридор, где все двери были на замке, голый пол и ни одной картинки на стенах. Комната, отведенная для свиданий с пациентами, тоже была совсем голая, стены крашены той же краской, лампочка на стене под «Торжеством Христа» и главная достопримечательность – ее вышивка.

– Ну дела, ну дела, сегодня у нас посетитель.

Смех у санитара такой, никак не забудешь. Он очень веселился. Когда рассказывал ей, как некоторые из пациентов приняли ее тогда, на дороге, за супругу этого, другого пациента, чья фамилия ей известна. Они потом спорили между собой на эту тему, сказал он, а потом спорили еще и о том, точно она выбрала день для того или иного из своих визитов или неточно. Она всегда приезжала ровно через две недели, но несколько раз разносился слух, что день-то неправильный, что она перепутала.

– А на самом-то деле ни разу вы ничего не перепутали, – сказал санитар. – Ни разу за все эти годы.

Коих в конце концов минуло семнадцать.

Лицо этого санитара вспоминается ей, когда она идет через лестничную площадку к ванной. Некоторые лица вспоминать легче других. Это не он ей сказал, что сделает так, чтобы у нее был свой ключ от ворот? Как-то раз, зимой, когда на окнах была такая наледь, что сквозь них совсем ничего не было видно? А ключ ей выдали уже весной, специально для нее выточенный, и на пробу открыли им замок, потому что новый ключ не всегда с первого раза подходит. Целую церемонию из этого* устроили, показав одну хитрость, как лучше открывать замок.

Она ставит эмалированное ведро на край ванны и выливает воду. Спускаясь вниз по лестнице, она заглядывает во все комнаты; ничего нового она там не увидит, но именно этого ей и хочется. В пределах досягаемости – паутина, свитая за ночь, и на ней паук. Она относит паука к окну, отодвигает щеколду и выпускает его наружу, а вслед отправляет остатки паутины. В это время года дня не проходит, чтобы где-нибудь не завелся очередной паучок.

На кухне она включает конфорку на плите, которая греется быстрее прочих. Она смотрит, как краснеет спираль, и слушает начало новостей: этой ночью убили какого-то фермера из-за денег, которые у него были при себе, где-то поставил очередной рекорд игрок в гольф. Этот маленький синий бакелитовый радиоприемник появился на кухне после того, как сестра Хенри эмигрировала в Америку: его включали раз в неделю, по воскресеньям вечером, чтобы послушать «Время вопросов» Джо Линнана. В тридцать восьмом, кажется.

Всяческую бакалею привезли только вчера, хлеб в жестяной коробке должен быть еще свежий. «Если вы не подключились к Интернету, – предупреждает по радио бодрый голос, – считайте, что вас сняли с забега». Заваривая чай, она прикидывает, что это могло бы означать, вспоминая при этом, как Балтиморочка в Лисморе пришла девять к одному, и отец как раз поставил на Балтиморочку, а она сама – на Черного Чародея. «Только не говори мне, что ты ни разу в жизни не была на бегах!» Она заново переживает его тогдашнее удивление, и память сама собой выбредает на совсем другие вещи, она сама не понимает, как так вышло: ей вдруг становится интересно, читал Ральф леди Морган или не читал. Хенри сидел возле самой плиты, потому что промерз до костей, по его собственным словам, и она отправилась на машине за новым доктором, женщиной, а потом приехал священник с плоским черным чемоданчиком, где все, что нужно в таких случаях, было уже наготове. А кажется, через год после этого Бриджит просто не спустилась однажды утром вниз из своей комнаты.

Выключив радио, она медленно ест. Закончив завтрак, а потом сполоснув тарелку, чашку и блюдце остатками кипятка из чайника, насухо вытерев нож, выбросив чайные листики и поставив чайник на сушильную доску вверх донышком, она выносит во двор стул. Потом другой, а за ним третий. Хромота, которая с годами становилась все менее заметной, теперь практически исчезла. Она садится, и ждет, и дремлет на солнышке.

Цвета были именно те, какие ему нравились: красный и зеленый, желтый и фиолетовый, и синий, самый его любимый. Ему нравились раздвоенные языки, глаза, черные как уголь; они, стерли до полной неразличимости две купленные в «Ронанзе» игровые доски.

– Давай-ка посидим у окошка, а? – она сказала в тот день, когда услышала кукушку, и они стали смотреть на травянистый склон с островками амброзии, пустынный, без единого дерева, ни стеночки, ни изгороди у короткой подъездной аллеи, а потом высокая кирпичная стена. – Слышишь?! – просила она, когда опять раздалась простенькая, на две ноты, кукушечья песня.

Он бросал кубики и крутил диск; ему хотелось, чтобы всегда выигрывала она, он ни разу об этом не сказал, но она и так знала. Его голос она слышала только один раз в жизни, тогда, в гостиной, и больше ни единого слова; он напрочь забыл, как говорить, и это была его тайна. Чего-чего, а тайн в сумасшедшем доме хватает, сказал молодой санитар; тайны – самое дорогое, что хранится в любой психиатрической лечебнице, поскольку кроме них у пациентов почти ничего и нет. Потеря памяти зачастую представляет собой последнюю, и единственную, собственность пациента. Этот молодой санитар вообще любил поговорить, и фантазия у него была довольно прихотливая.