Время и место - Трифонов Юрий Валентинович. Страница 26

С каждым месяцем мы делали все больше радиаторов для самолетов. Наш завод получил переходящее знамя, и об этом писали в газетах. «Завод, где директором товарищ такой-то...» Номер завода, конечно, не сообщался. На склад стали поступать американские инструменты в яркой упаковке. Особенно нравились мне абразивные камни, очень красивые. Вот уж Терентьичу было от чего трястись! В столовой на обед давали свиную тушенку. Иногда по мясным талонам получали банки с розовой невиданной колбасой, ее можно было есть ложкой, как мед. Еще лучше жарить на сковороде с картошкой. Она была сочная, для жарения не требовалось масла. Но эти сласти бывали редко, а главной едой, спасительной и не надоедавшей никогда, была картошка. И те, у кого она исчезала, испытывали беспокойство и страх. Она была важнее всего – важнее свиной тушенки, важнее сахара, спичек, керосина, мыла.

Лев Филиппович сказал: в Одинцове на даче есть мешок картошки. Он принадлежит ему. Хозяин мешка кое-чем обязан Льву Филипповичу, и по договоренности отплата производится картошкой. Там поблизости есть завод, где надо взять инструмент, две пачки сверл, их легко положить в карман. Он выпишет командировку. Можно съездить среди дня. И тут Виктор Иванович вдруг уперся – у него бывали дни, когда его охватывало какое-то тупое, раздраженное упрямство, – и сказал, что за сверлами поедет, а за мешком картошки нет.

– Лев Филиппович, да побойтесь бога! Нельзя же так, в конце концов! – заговорил он своим истовым голосом правдолюбца. – Ведь это ваша личная картошка, не правда ли? А вы хотите в рабочее время да чужими руками.

– Я хочу не для себя.

– А для кого, позвольте узнать?

– Для инвалида войны.

– Ах, для инвалида войны! – Виктор Иванович засмеялся. – Такая любовь к инвалидам войны! Тогда тем более не поеду. Было бы вовсе глупо. Нет, это категорически невозможно – тащить мешок электричкой, еще неизвестно, какой мешок...

– Да не вам же тащить, Виктор Иванович! – крикнул Лев Филиппович, и его мелкие черные глазки сверкнули гневно. – Ребята потащут. Разве вы когда что таскали?

– Ну, не знаю, Лев Филиппович. А почему ребята должны таскать? Разве они затем пришли на военный завод, чтоб таскать вам картошку?

– Да я их попрошу! Черт бы вас взял! – заорал Лев Филиппович, краснея лицом, шеей, белками глаз. – Неужто они не сделают? Неужто в них благодарности нет? Я попрошу по-дружески, после работы, в выходной день...

Мы с Сашкой стояли тут же, но они нас как будто не замечали.

– После работы другое дело. Может, они и согласятся, – пожимал плечами Виктор Иванович. – Это, собственно, их дело.

– Вот именно! Не ваше! – гремел Лев Филиппович. – Смотрите, какая рабочая совесть нашлась! Давайте отправляйтесь в главк к Супрунову и привозите наряды! Без нарядов не возвращайтесь! А то любите мотаться попусту.

– Я бы не согласился, – сказал Виктор Иванович, жуя папиросу.

– Отправляйтесь, пожалуйста! – крикнул Лев Филиппович и, когда агент вышел, чертыхнулся. – Хоть бы ты скапутился от своей чахотки...

Мы стояли молча. Ехать за картошкой нам, конечно, не хотелось. Да еще в выходной. В рабочий день куда ни шло. Да и то. Поэтому мы не заговаривали с ним, и, так же как они с Виктором Ивановичем как бы не замечали нас, мы как бы не слышали всего разговора. Лев Филиппович потоптался в мастерской, посуетился на складе, вернулся, но так ни о чем и не попросил. Наверно, надеялся, что мы сами предложим, а мы не предложили. Когда он ушел, Терентьич сказал:

– Верно, ребята. Пущай сам ишачит или, на край случай, машину берет.

Из склада неслышным шагом выпорхнула горбунья.

– А мы тоже говорим, – зашептала, – пускай машину в гараже попросит. Зачем это нужно на себе таскать? Правда же?

– Да ведь картошка для вас, – сказал слесарь Лобов. – Ну!

– Почему для нас?

– Для Серафима, для Надьки. А ты не знала?

– Неужели знала? – Люда в некотором смущении махнула лапкой. – Я в ихние дела не вмешиваюсь...

И на этом все рассосалось. Мы не набивались, он не просил. Да и вообще вся свара затеялась лишь потому, что Виктор Иванович в тот день утром встал в своей комнатке на Разгуляе в дурном настроении – болела спина, а это означало худое.

Перед выходным Сашка мне вдруг сказал, что завтра поедет в Одинцово за картошкой – он Льву Филипповичу пообещал, тот дал адрес. Мне это не понравилось. Тут был оттенок штрейкбрехерства. Ведь мы оба уклонились вначале, надо уж эту линию держать, а то выходит, что все п л о х и е, а он х о р о ш и й. Я заметил иронически:

– Нельзя подводить начальство?

– Да, – сказал Сашка. – Не хочу. Он мне добро делал, и я помню.

– Ну, ну, – сказал я. – Это замечательно: сделать добро и тут же попросить за него рассчитаться.

– Он сказал, что полмешка отдаст Серафиму. А Серафим-то привезти не может.

– Да? – спросил я так же иронически. – С какой бы стати такая любовь к Серафиму? Я имею в виду не его, а тебя?

Он взглянул на меня ошалело, и в одну секунду его взгляд стал злобным. Ничего не сказав, он отошел. Я занялся своим делом. Мы работали в мастерской. Целый час мы не сказали друг другу ни слова, хотя с другими разговаривали, заходил Виктор Иванович, обсуждали события, второй фронт, а потом мне надо было пойти в соседний цех, и я, проходя мимо Сашки, сказал:

– Имей в виду, будешь иметь дурацкий и глупый вид.

Сашка не ответил. После работы мы шли к метро врозь – он торопился, побежал вперед. Даже споткнулся, бедный. А что произошло в выходной день, я узнал вечером.

Он приехал в Одинцово днем, но, пока нырял в сугробах, искал улицу и дом среди заколоченных дач, настали сумерки. Наконец отыскал домик с верандой, в окне горела свеча. Кто-то, держа дверь на цепочке, долго выспрашивал: от кого, для чего? Сашка сунул в дверь записку Льва Филипповича. Открыл малорослый старичок в длинной, чуть не до колен, вязаной кофте, в валенках, горло обмотано шарфом, говорил сипло. Оказалось, фотограф и дальний родственник Льва Филипповича. По комнате прыгала собачонка. На ней был вязаный жилет. В комнате стоял холод и было тускло от одинокой свечи. Старичок сказал, что сейчас работы мало и он не понимает, как он еще живет. «Но я согласен умереть хоть сегодня, – говорил он. – Пожалуйста, я готов. Все мои близкие на том свете. Я за жизнь не держусь». Однако мешок картошки он давать не хотел. Говорил, что картошка ему еще пригодится. Да, он должник Левы. Он не отрицает. Но Лева тоже хорош: обещал изоляционную ленту и выключатели, но нет ни того ни другого. «Он не дал вам изоляционной ленты?» – «Нет». – «Вот видите. Самое большое – полведра». – «Как полведра!» Сашка испугался. Ему невероятно хотелось привезти картошку в Москву. Они стали спорить, Сашка убеждал, старичок упирался, потом попросил Сашку продать ему бекешу – на Сашке была теплая старинная, времен Гражданской войны, отцовская меховая бекеша, – но Сашка говорил, что, если тот не держится за жизнь, ему не нужны ни бекеша, ни картошка. Тогда старичок признался, что его привязывает к жизни Сельма – показал на собачку, которая, дрожа обрубленным хвостиком, стояла перед Антиповым и неотрывно смотрела на него, подняв черную мордочку мудрой преданной старушонки. Так они проспорили и проторговались до темноты. И все же Сашка вырвал у фотографа мешок и в потемках попер его на станцию. Мешок был из толстой прочной бумаги, на морозе бумага трещала. Весил он килограммов пятьдесят, по утверждению Сашки, но Сашка всегда все романтизировал, поэтому, скажем, сорок, не больно тяжел, но взяться неудобно. Только на плече или на руках нести, как ребенка. На спину не получалось, он был жесткий, негнущийся, и хвоста нет, не ухватиться. Проклятый мешок! Я Сашке не завидую. Он с ним нахлебался, пока доковылял до станции, ноги подгибались, сил не было подойти к кассе. Так и поехал без билета. Ух, мешок. Я эти мешки хорошо знал: мы получали в них американские абразивные камни.

Семичасовая электричка оказалась битком, работяги торопились в Москву, в ночные смены. Сашка влез в тамбур, поставил мешок рядом стоймя. Народ подваливал на всех станциях, в тамбуре скучилась невозможная теснота, и, когда приехали на Белорусский вокзал, стали выходить скопом, мешок опрокинули. Сашка хотел крикнуть «Постойте!», но было стыдно кричать, да и кто бы послушался? Чертыхались, спотыкались, топали по мешку, один сказал: «Тут вроде кто-то лежит». Другой: «Да пьяный небось скот». А третий определил: «Это чей-то мешок сдался». Прокопытили его в клочья, картошку раскатали по тамбуру, половину вниз, под колеса. Сашка ползал, собирал. На вокзалах всякий свет запрещен, хоть глаз выколи, чего соберешь? А я предупреждал: будешь иметь дурацкий и глупый вид.