Время и место - Трифонов Юрий Валентинович. Страница 44

Доктор Иван Владимирович был сед, космат, громаден ростом, держался прямо, двигался медленно, чем-то напоминал чучело, но не страшное, а смешное, лицо было красное, будто с мороза, большой рот всегда улыбался, глаза в темных впадинах как бы налиты водой, но видел он хорошо. И всем говорил «деточка». Антипов знал его давно, Иван Владимирович был дружен с отцом, они происходили из одной деревни. Когда отца не стало, Иван Владимирович один из немногих не оставил семью Антиповых, помогал чем был в силах, потом вышла разлука лет на шесть: Иван Владимирович работал хирургом во фронтовых госпиталях и после войны еще долго оставался военным врачом.

Антипова поражали два качества Ивана Владимировича: его постоянная улыбчивость и способность напевать, вернее, мурлыкать в самые роковые минуты жизни. Никогда не забыть: наутро после того как попрощались ночью с мамой, он позвонил, ничего не подозревая, по голосу сестры все понял и немедленно приехал. И сразу в коридоре, еще не сняв галош и своего долгополого черного пальто с мерлушковым воротником – он и сейчас в нем, – н а п е в а я ч т о – т о, сказал, что, если Антипов и сестра хотят, он их усыновит. Но Антипов и сестра тогда мало что понимали и ничего не хотели.

Вот и теперь, качаясь в дверях громадною черною башней, в мерлушковой шапке, улыбаясь и мурлыча, он медленно объяснял, какими путями пробирался сюда из Замоскворечья, как его везли на военном грузовике, на Солянке одной женщине стало дурно, он принял участие, внесли в дом, оказалось, на пятом месяце...

– Я говорю: деточка, вы в своем уме? Можно ли в вашем положении идти на египетские похороны? А она говорит: дедушка, я про себя вообще забыла, целиком и полностью. Я как чумовая от горя сделалась. Да, Шурочка, народ у нас замечательный, бескорыстный, все, как дети, на улицу высыпали, плачут... – И без перехода: – А я материалы подготовил, документы нашел, свои старые дневники, тетради университетские, так что за тобой дело, Шурочка. Насчет журнала «Огонек». Я в любой момент готов.

Старик давно уже намекал – не то что намекал, а робко и простодушно настаивал, – чтобы написать про него очерк в какой-нибудь журнал. Антипов однажды, когда Иван Владимирович был в гостях у матери, пообещал сглупу, да не находилось времени. И охоты, конечно. Он уже и договорился с приятелем из «Огонька», что-нибудь вроде «Верный страж здоровья» или «Сорок лет для блага людей», но постоянно откладывал. Антипов все еще оставался не профессионалом, а любителем, то есть умел писать только то, что было ему интересно. Все прочее требовало неимоверных усилий. И теперь он испытывал стыд и мысленно давал себе клятву: в ближайшее же время непременно, обязательно, черт бы меня побрал...

– Помню, – сказал он. – Сделаем, Иван Владимирович.

Таня держалась изо всех сил. Она улыбалась Ивану Владимировичу, предлагала ему чаю, что было ни к чему. Иван Владимирович, бормоча сквозь мурлыканье: «Нет, деточка, после, после...» – вынимал из чемоданчика инструменты и раскладывал на столе. Улыбка не сходила с его красногубого громадного рта. Инструменты выглядели заурядно, но именно в заурядности, в какой-то домашней обыкновенности заключался ужас. Антипов чувствовал, как его охватывает дрожь. Он не мог заставить себя взглянуть на Таню. Взял ее руку и сжал. Она ответила легким пожатием и шепотом: «Не волнуйся!» Никогда прежде он не испытывал такой силы любви, как в секунды, когда услышал звон стальных ножей, увидел крупные узловатые пальцы, которые перебирали ножи бережно и спокойно. Как-то чересчур бережно и слишком спокойно. Иван Владимирович продолжал мурлыкать. И мурлыканье делалось невыносимым. Хотелось сказать: «Иван Владимирович, да перестаньте же петь, бога ради!» Если мука для него, то каково же Тане? Покорно делал все, о чем просили, побежал на кухню, налил в две кастрюли воды, принес одну, поставил на плитку, другую понес в комнату тети Ксени и поставил на другую плитку. Кипятить иначе было нельзя. Иван Владимирович, сидя в кресле, положив одну длинную ногу на другую, покойно беседовал с женщинами; тетю Ксеню он видел впервые, но все равно называл ее деточкой, а с Екатериной Гурьевной был знаком, встречал у Антиповых. С матерью Антипова Екатерина Гурьевна сошлась на короткое время в Казахстане, потом судьба разбросала: мать попала в совхоз, Екатерина Гурьевна осталась в Долинке. А в Москве столкнулись у общей подруги, ею оказалась Танина тетя Ксеня. Но об этом Антипов узнал уже после знакомства с Таней, после Лихова переулка, после того, как оказались здесь, на Рождественском, тоже в марте, два года назад, когда все текло, бежали ручьи к Трубной и Володька, сын Тихомоловых, смиренный безумец, который не умел говорить, только мычал и сиял глазами, швырял с чердака в сырое небо голубей. Тогда Антипов забрел сюда впервые, еще не жильцом, а гостем. Увидел сборище: трудяг вроде Ивана Никитича Тихомолова, рабочего химзавода, и его жены Зои, уборщицы; доцветающих Ираклиевых с их странными сыновьями, шпанистого вида Валюшей и Борей, аспирантом, печальным и серым, как ночной мотыль, загадочную старуху Веретенникову, которая жила неведомо на какие шиши, нигде не работала, днями «гуляла» на балконе, однако ей всегда кто-нибудь помогал, и супругов Варгановых, ближайших соседей, которые соперничали с Ираклиевыми из-за того, кому царить в этом государстве пропахших супом обоев, старого паркета, бездействующей ванны, тусклых лампочек в коридоре. И, конечно, увидел тетю Ксеню, которую полюбил. Полюбил, потому что стала для Тани – нет, не матерью, но близкой душой. Отец был сам по себе, сестра жила своей жизнью. И чуть ли не в первое же утро столкнулся возле дверей ванной с седенькой, черноглазой. «Екатерина Гурьевна!» – ахнул в изумлении. «Шура!» – прошептала она. И обнялись радостно и бесшумно, испытав вдруг тайное единство – оба были тут н е з а к о н н о. Все готово. Нет, не готово. Еще несколько минут, и все будет готово, готово окончательно, навечно, на все времена. Возникла какая-то новая необходимость – что-то прокипятить. Подготовка к нечеловеческой пытке любимого существа, к кромсанию плоти, к убиванию жизни. И это должно пасть ножом гильотины лишь оттого, что в р е д а к ц и и о д н о г о ж у р н а л а о т в е р г л и р у к о п и с ь в в о с е м н а д ц а т ь с т р а н и ц. Нет, не рукопись, отвергли судьбу, надежду, отвергли отчаянный выкрик в глубину вселенной – как поступать тем, кто домогается счастья, ибо люди не хотят ничего другого. Только понимают по-разному. Антипов думал: счастье – это конец муки. Это то, что наступит примерно в половине шестого. Был месяц судорожных решений, колебаний, неизвестности, ночных разговоров шепотом, невозможности ни с кем поделиться, сокрытия всего ото всех, мечтаний, слез, невыносимости вида невинного Степки и страха. То, к чему склонялась их робкая душа, было избавлением от страха. Страха того, что новое существо будет мучиться тою же неизвестностью и теми же судорогами. Его спросят о том же самом. Он то же самое будет пытаться скрыть. В поту от внезапного жара будет сидеть над листом бумаги, и рука бессильно замрет над строкой: писать или нет? Он услышит слова сочувствия и слова, выкованные из стали, – те, что услышала Таня недавно: «Нет, принять на работу не можем. И в нашей системе вас не примет никто». У нее вырвалось: «Что же мне делать?» – «Не знаю». Вот от страха, что услышит «Не знаю», и никто не сможет помочь, и их не будет на земле, а Степке дай бог выбраться на белый свет самому, они все более склонялись... Иван Владимирович – друг, он не скажет «не знаю», он знает, он может, он исцеляет от страха, он не берет денег... И тогда, измучившись, не в силах решиться, отдались во власть судьбы. Как она ответит, так и будет. Спросили: примет ли судьба жалкую рукопись в восемнадцать страниц, рассказ «Високосный год», посланный в журнал три месяца назад? Должны бы уже прочесть, но ответа не было. Антипов откладывал неприятный звонок, нет хуже нарушать редакционное молчание и напоминать о себе. Сказали так: ясности пока еще нет, мнения разделились, все решит заседание редколлегии. Состоится тогда-то. Этот срок подходил к последнему сроку, назначенному Иваном Владимировичем, и вдруг спроста решили: как будет, так будет. Судьба ответила: нет. Замглавного, человек более влиятельный, чем сам редактор, голосом судьбы изрек: рассказ написан под Бунина, это никуда не годится. Бунин эмигрант и враг. Ах, нет! Не Бунин виною, не тупость редакторов, а – февраль со смертными холодами. Какой-то бред с убийцами в белых халатах. Приходят люди в гости, пьют чай, уходят, прощаются, благодарят, утром звонок: такой-то выпрыгнул из окна и – насмерть. Как же так? Ведь вчера пил чай? Этого по телефону никто не объяснит. Мы сообщаем факты, а вы делайте выводы. Ну что ж, такого-то очень жаль. Нищий калека на культяпках сидит у ограды парка, в картуз собирает монеты, кричит: «А ты, очкастый, проходи мимо! У очкастых собачья кровь!» Будет кричать: «А ты, полуочкастый, проходи мимо! У полуочкастых кошачья кровь!» Перепутаны крови, перепутаны времена. Но день гильотины перепутать нельзя, он выбран давно. Две недели назад. Когда истекал воздух. Ни дня позже не мог ждать Иван Владимирович, уезжавший куда-то. Совпадение с похоронами случилось, однако, кстати: вся квартира, за исключением Бэллы, Варгановой и, конечно, старухи Веретенниковой, бросилась на улицу. И кухня почти пуста. Но Иван Владимирович рисковать не мог, поэтому электроплитка, разговоры вполголоса, занавешивание одеялами тамбура, затыкание подушками всяких щелей, чтоб никуда не проникла звериная боль.