Часовой - Трускиновская Далия Мейеровна. Страница 8

– В таком случае ему куда легче. Но ты же пыталась меня уверить, что он охраняет квартиру…

Тут Ингарт оборвал фразу и прислушался. По лестнице кто-то поднимался. Этот кто-то дошел до третьего этажа и остановился.

– Если ко мне, – почему-то прошептал Ингарт, – собирайся и уматывай! Кто бы это ни был. Но совсем не уходи. Дойди до Шведских ворот и возвращайся. Забыла варежки, или книжку, или еще какую-нибудь ерунду.

Человек на лестнице постоял и начал спускаться.

– Черт знает что! – опять прошептал Ингарт. – Чего они здесь ищут? Чего они все ищут?

– Он ошибся адресом, – соблюдая таинственность, прошептала я. – А наверху он зажег зажигалку, увидел номер квартиры и понял, что попал не туда.

– Молодец, волчонок, – сказал Ингарт, но это не было похвалой.

Тут мне стало что-то странно. Я протянула руку к выключателю, включила свет и охнула.

– Ингарт, ты что? Ты болен?

– Мне и самому иногда кажется, что я болен, – ответил он. – Что-то со мной не так, и я не могу объяснить, что именно. А мне это как-то пытались уже объяснить. Но те, кто объяснял, сами были больны. Поэтому им не удалось.

– У тебя что-то с сердцем?

– С чего ты взяла?

– Мне так показалось. У тебя изменилось лицо… И вообще…

– В каком курсе медицины ты вычитала, что от сердечных болезней меняется лицо?

Я пожала плечами. Ингарт подошел к окну.

– Вот он идет, видишь, выходит со двора. Интересно, чего он тут искал?

– Ему вообще был нужен другой дом! – сообразила я. – Тут же две похожие подворотни и два похожих двора! А вечером очень даже просто ошибиться! Он не разглядел номер квартиры, он просто слишком поздно понял, что забрел на незнакомую лестницу.

– Похоже на то, – согласился Ингарт. – Ты всю Старую Ригу так хорошо облазила?

– Район Цитадели я знаю плохо.

– Давай допивай кофе, я провожу тебя. Заодно встречу Хелгу на остановке. Можешь на прощание почесать Курупиру за ухом.

Хелга и Курупиру – вот единственные имена, с которыми у Ингарта связывалось потепление взгляда и голоса. Был еще человек, который спас раненную рысь. И все. Ни об отце, ни о матери, ни о близких он никогда ничего не рассказывал. Разумеется, весь комплект родственников у него когда-то имелся, не с луны же он свалился, но Ингарт никогда ни о ком не обмолвился и словом. И это наводило на мысль, что он не нарочно прятал от меня свои человеческие связи, а они оборвались много лет назад и, видимо, таким образом, что вспоминать о том ему не хотелось.

Похоже, в его жизни были теперь только Хелга и Курупиру.

И, может быть, я.

А что такое для него – я?

В год моего рождения ему было двадцать четыре. Может быть, где-то ходит по земле кто-то девятнадцатилетний, до кого ему не дотянуться?

Может, вовсе не меня он хотел бы называть волчонком?

Мы вышли со двора и пошли в сторону остановки.

– Я вспомнил стихи Гейне, – вдруг сказал он.

– О чем?

– О том же самом. «Как часовой на рубеже Свободы, лицом к врагу стоял я тридцать лет…» Что-то не нравится мне этот перевод. Послушай, как хорошо звучит в оригинале…

Он дочитал почти до конца и запнулся.

– А когда-то знал назубок… Видишь, старею.

– Знаешь, я когда-нибудь напишу балладу об этом часовом, который возле склада с боеприпасами.

– Хочешь перещеголять Гейне?

– Нет… Просто мне понравилось. Хотя… Я не понимаю, чем ты недоволен, перевод как перевод, красиво. Я не смогу избавиться от этого стихотворения, вот что плохо.

– Вот и я не могу от него избавиться. Уже тридцать лет. Да, я его еще мальчишкой выучил.

– Ты так хорошо знал тогда немецкий?

– Дома говорили по-немецки. Ну, давай лапу. Тут мы и расстанемся. Послезавтра позвони мне на работу.

– Есть!

И я ушла.

Ранней весной я совсем завертелась. Лекции, свидания, увлекательная тема курсовой – забот хватало. А тут еще наше литературное объединение надумало дать подборку стихов юных авторов в университетской многотиражке.

Кроме прочих аксессуаров многообещающей поэтессы у меня имелась и первая безнадежная любовь. Вся ее прелесть заключалась в том, что мы более двух лет не общались, а чувство варилось в собственном соку, и на бумагу капали рифмованные скорби и печали. Естественно, я мечтала, как ОН прочтет все это в печатном виде, как опомнится и примчится с предложением руки и сердца, как я выскажу все, что о его поведении думаю, ну и так далее.

Ингарту я всю эту историю, конечно же, не рассказывала. Во-первых, было незачем, а во-вторых – я не хотела, чтобы он знал о моем поражении. Он воспитывал во мне победительницу, и я не имела права предъявлять ему то, что пока не было победой. Опубликованные стихи – да, этим я могла похвастаться. И собиралась…

В день публикации я ходила именинницей, принимала поздравления и игнорировала лекции. Моя группа скупила чуть не весь тираж газетки. Комплиментов я наслушалась на всю оставшуюся жизнь. Все это было так прекрасно, что я целый день не могла дойти до родного дома. Наконец поздно вечером мы целой компанией ввалились, размахивая газетами и вереща от восторга.

Девчонки побросали пальто на тахту и сели ждать чая. Мы с матерью вышли на кухню.

– Что-нибудь случилось? – спросила я, видя, что мать не настроилась на общее ликование.

– Я звонила тебе на кафедру, – ответила она, – но тебя нигде не могли найти.

– А что?

– Ингарт умер.

– Как… умер?..

– Упал на улице. Люди думали – пьяный. Сердце… Сегодня были похороны. Я сама узнала только утром. Думала, ты успеешь пойти…

Я не могла поглядеть ей в глаза.

Девчонки галдели.

Надо было, чтобы они немедленно замолчали.

Я ворвалась в комнату, готовая прикрикнуть, и увидела на столе дюжину газет, раскрытых на той же странице – со стихами.

Ингарт никогда не видел моих стихов. Знал, что пишу, но я стеснялась показывать ему «дамское рукоделье». Вот опубликованные – другое дело, значит, действительно – стихи! И вот на них таращились все, и те, кому эти стихи и я сама в сущности были до лампочки, а единственный человек, для которого это тоже было бы настоящим праздником… а он…

Я услышала собственный всхлип. Тут в комнате стало тихо, девчонки растерялись, а я в тишине давилась слезами и мучилась так довольно долго – пока не разревелась как маленькая, и весь остаток вечера меня не могли успокоить.