Животная пища - Барлоу Джон Перри. Страница 8

И он оказался прав. С тех пор я провел куда больше времени в тюрьмах и судах, чем в больницах. И уж поверьте мне, больница куда приятнее. Да! Как скалолаз понимает, что может сломать ногу, а теннисист – повредить локоть, так и едок всегда готов к глотанию зонда или клизме. Он не боится урчания в животе при гастроэнтерите – конечно, если болезнь не приводит к уменьшению его гонорара. Клянусь, уж лучше я наемся опилок, чем целый день проведу в компании местного судьи!

Но, увы, судебная власть преследовала меня на протяжении всей моей карьеры, и каждая поездка, каждое выступление, каждое появление на сцене Капитана Смака требовали скрупулезнейших расчетов, как будто я собирался грабить банк. Работать стало почти невозможно. Дошло до того, что я больше не пытался превратить свои выходы на сцену в шоу, как это делали старые мастера: они завлекали ротозеев тем, что изображали страшные колики, хватаясь за живот и пошатываясь, как будто вот-вот лопнут и оросят изумленную публику содержимым желудка. Я торопливо запихивал еду в рот, одним глазом наблюдая за зрителями – не появится ли среди них бледное пустое лицо чиновника из отдела здравоохранения, – а вторым выискивая управляющего ярмаркой, которого вынудили запретить мои выступления. Причем денег за аренду мне никогда не возвращали. Сказать по правде, Капитан Смак и его Чудесный Рот сматывались со стольких ярмарок, что и не сосчитать, и порой мне приходилось дожевывать на бегу.

Но вернемся к «роллс-ройсу» и его великому хозяину. Кто устоит перед таким соблазном? Вот вы, сидя рядом с Маллиганом и чувствуя, как сладко покалывает в груди от волнения перед вечерним концертом, не бросили бы все ради такой работы?

Ярмарки имели и свои преимущества. Обычно гуляки предлагали то же, что ели сами. Кто-то бросал мне надкушенное яблоко, а я делал вид, будто внимательно его осматриваю, после чего соглашался на фартинг. Мне передавали монету, и я начинал жевать. Если раздавались приглушенные смешки, значит, фрукт был червивый или гнилой. Но для меня это не имело значения, потому что одно жалкое яблоко привлекало внимание зрителей, и за ним следовали более высокооплачиваемые закуски. С земли поднимали сосиску, вывалянную в грязи, и я проглатывал ее за пенс, рисуя в воображении копченого лосося или рахат-лукум. Однажды на востоке Франции толпа взволнованных мальчишек скормила мне свои сандвичи, и я за сущие гроши съел сразу десяток. За такое глупое расточительство меня и детей крепко выругали их родители. В другой раз, в каком-то безвестном городке Восточной Германии (железный занавес тогда запрещал мне появляться в тех местах, где подобных выступлений больше всего ждали), кучка подвыпивших парней швырнула мне полпалки салями и другие, менее аппетитные холодные закуски. Не удовольствовавшись этим, они нашли два сухих несъедобных (так им казалось) кабачка и несколько грязных картофелин. Денег у них больше не было, а потому парни стали подначивать местных ротозеев, чтобы те вытряхивали из карманов последнюю мелочь. Взвесив все деньги на ладони, я чинно кивнул и начал молоть.

В тот день, как и не раз впоследствии, мне все не давал покоя один вопрос: «Я что, должен спать с этой гадостью в брюхе?» Трудность заключалась в том, чтобы избавиться оттого или иного предмета в нужный момент, ведь нормальный человек предпочел бы сделать это как можно быстрее. Мне же приходилось гармонично сочетать два процесса, балансировать на грани невозможного и сдерживать естественные реакции организма, дабы развлекать и изумлять публику. Притом что продукт, по-настоящему достойный моих нечеловеческих усилий, никто бы не стал даже пробовать. Ну а дальше дело оставалось за малым: просто освободить желудок.

Тем временем Маллиган все реже появлялся на сцене. В его поведении я замечал едва уловимые следы усталости. Плохим аппетитом он по-прежнему не страдал, но ему становилось все труднее изображать удовольствие от поедания неудобоваримых предметов – в былые времена этот дар больше всего изумлял зрителей. Несомненно, ему хотелось отдохнуть, однако в разговоре с ним я упомянул слово «пенсия» лишь раз.

– Пенсия! – взревел он, рассвирепев при одной мысли об этом. – Пенсия?! И что же будет делать великий Майкл Маллиган на пенсии?! Что, я спрашиваю? И где? В доме для престарелых?! Да? В этой тюрьме для немощных старичков с недержанием? А? Я буду иногда грызть печенье на спор или участвовать в дурацких состязаниях среди дилетантов? Да? Ты это хотел сказать?!

Больше я никогда не заговаривал с Майклом о пенсии. Но со временем его выступления становились все более вымученными, и уже не только я, а даже некоторые постоянные клиенты стали замечать: на их глазах не грандиозный великан ломает все представления о человеческих возможностях, а старик в потрепанном бархатном костюме ест мебель.

И однажды случилось неотвратимое. Впервые за всю карьеру на Майкла Маллигана легла беспощадная, постыдная тень «нормальности». Это произошло на одном мальчишнике, среди щенков со скверными манерами и непристойными шуточками. Майкл никогда бы не согласился есть для них стул, если бы не отец жениха, которого он глубоко уважал.

В самый разгар представления, когда две ножки и большая часть сиденья были съедены, он повернулся ко мне. Его лицо побледнело, струйки пота извивались на лбу. Сквозь сиплые крики (этим юношам было плевать на остроумие ирландца и то обстоятельство, что ради них он ест стул), Маллиган прошептал: «Я объелся».

Он спокойно взял обломок дерева, который минуту назад хотел сунуть в мясорубку, и бросил на пол. Раздался глухой стук, привлекший внимание парочки молодых кутил. Маллиган стоял без движения и молча глядел на публику, губы плотно сжаты. Он степенно переводил взгляд с одного молодого человека в превосходном смокинге и рубашке, забрызганной вином, на другого. Мало-помалу, столик за столиком, все разговоры сошли на нет.

Еще пару секунд он молчал, требуя внимания зала, – никакого пафоса, всего лишь способ по-отечески властно привлечь внимание зрителей. Потом заговорил:

– Сдается мне, джентльмены, поедание стула не представляет для вас никакого интереса… этот поступок, по-видимому, недостоин вашего внимания.

Кто-то хихикнул в подтверждение его слов.

– Что?! – как никогда громко заорал Маллиган, глядя прямо на нарушителя. Парень умолк и будто бы в шутку спрятался за спиной соседа. Шутки никто не оценил, потому что тот и вправду струсил: его плечи поникли, тело съежилось.

Майкл повернулся к «Машине» и принялся, вытаскивая из нее все обломки, бросать их через плечо в зрителей.

– Прочисти ее.

Я снова начал вертеть ручку. Тем временем Маллиган рылся в карманах.

– Не уходите, мальчики! – презрительно обратился он к публике и вынул отвертку. – Итак, горстка пьяных идиотов… – Тут из зала донеслись недовольные возгласы, да и я тоже стал беспокоиться за поведение Маллигана. – Раз уж толпе вялых избалованных детишек не по вкусу дерево… – к этому времени «Машина» была пуста, и я готовился к худшему, —… может, вы оцепите более пикантное угощение?

И он начал снимать медную табличку. Она уже болталась на последнем шурупе, когда раздался грубый хохот, но не успел Маллиган повернуться к зрителям, как множество «Ш-ш» и «Тихо!» усмирили виновного.

Ирландец поднял табличку, и все увидели надпись: «Маллиган и сыновья».

– Шесть дюймов чистейшей меди, друзья, – сказал он. – Я бы пригласил кого-нибудь из зала подтвердить этот факт, но сомневаюсь, что хоть один жалкий сосунок вроде вас бывал в литейной или вообще видел мастерскую!

По-видимому, он оказался прав, потому что в бормотании зрителей я уловил долю смущения. Но вот под громкие рукоплескания из-за дальнего стола поднялся черноволосый молодой человек. Удивленные возгласы захлестнули зал, и авторитет Маллигана, казалось, испарился. К сцене шел высокий плотный парень в черном костюме, который только что не лопался по швам. Здоровяк смотрел себе под ноги и по меньшей мере стеснялся внимания публики к своей персоне.