Свой человек - Бакланов Григорий Яковлевич. Страница 42

Евгений Степанович остановился, взглянул на часы. Как раз оба они вышли к площади Пушкина, на яркий свет фонарей.

— Да, я здесь свой! — сказал он твердо и недвусмысленно, с совершенно определенным значением. — Здесь меня понимают. И я здесь понимаю всех. Вот так! И не иначе.

И оглядывался, соображая, в какую сторону к метро, давно он уже на метро не ездил. Но тут дали зеленый свет, машины помчались, властным жестом он поднял руку, махнул, будто команду подавал: «К ноге!» — и одна из машин, черная «Волга», притормозила у края тротуара, признала хозяйский жест. Он сел, не прощаясь, захлопнул дверцу, а тот остался на углу, на свету, в своем длинном, чуть не до щиколоток, из давних времен, черном пальто с серым барашковым воротником и в кроличьей шапке. Остался в прошлой жизни, которой не было. Не было. Как в анкетах, которые столько раз по мере служебного продвижения заполнял Евгений Степанович и с ободряющим сознанием проверенного человека писал твердо: не был, не находился, не участвовал, не подвергался, не состоял…

Дома Елена уже знала, что произошло в театре: приятельницы, которые сами не были, но наслышаны лучше тех, кто присутствовал и видел, донесли по телефону с должными недомолвками, намеками и умолчаниями — на условном языке. Она только поинтересовалась: такой-то, такой-то и такой-то были с женами?

— Я тебе говорил: с женами приглашали от министра и выше. Я не развлекаться ездил, это моя работа, там судьбы решались!

За поздним ужином он выпил стопку лимонной водки и ел неряшливо, зло откусывая и роняя изо рта на скатерть, на тарелку; теперь он мысленно говорил самое главное, что не догадался сказать сразу, теперь добивал в споре. Только после второй стопки и некоторого насыщения помягчело в душе, а то уже виски начинало ломить.

— Так плюнуть в душу! — сказал он и, взяв кусок мяса с тарелки, опустил его в раскрытую, со слюной, дышащую пасть черной собаки, которая давно уже терлась о его стул. — Так в душу наплевать! — И опустил в пасть Дика второй кусок, вытер пальцы. И рассказал Елене о встрече на бульваре.

— И правильно! И так тебе и надо! — взвилась она с первых же слов, будто обрадовалась. — Ты побольше, побольше привечай всех этих. С кем в пионерах состоял, с кем сто лет назад учился. Еще одногоршочников созови, они с радостью набегут, с кем ты в детском саду на горшке сидел. Они тебе нужны? Или всякий раз им что-то от тебя нужно? Это что, тот самый, для кого ты столько сделал в жизни?

— Да, — неопределенно, не уточняя, ответил Евгений Степанович.

Он выпил крепкого сладкого чаю, позолоченная серебряная ложечка из глубины стакана излучала электрический свет. И стакан был тот, из которого он всегда пил: тяжелый, хрустальный, в серебряном подстаканнике. И каждая вещь в доме была частью его жизни, о каждой многое можно было рассказать. Ну и что, лучше бы стало кому-нибудь, если бы он прожил не так, как прожил, если бы он, например, пожертвовал собой?

Кто-то когда-то рассказал ему, давно еще, так что забылись мелкие подробности, как молодой Сталин — Сосо — спасался от погони вместе со своим напарником. И тот подсадил его на стену, откуда Сталин должен был подать ему руку, но вместо этого спрыгнул на другую сторону и скрылся. Спустя время они все же встретились. Напарник то ли был избит, то ли угодил тогда в тюрьму, но вот встретились. «Как же ты мог не подать мне руку? Я тебя подсадил…» — «Я нужен для больших дел». Евгений Степанович не делал прямых сравнений, но в том, что он нужен для больших дел, у него никогда не было сомнений. А большие дела, а революции не делаются в перчатках. Да, да, это так, он любил это повторять.

И, уже лежа в постели (две их кровати румынского орехового гарнитура были поставлены рядом, у каждого — своя тумбочка, свой свет), чувствуя тяжесть в животе оттого, что напихался так сразу, переел, он сказал расслабленным голосом:

— Иногда я думаю, в чем причина? Столько делаешь для людей, а в ответ сплошная неблагодарность. Вот пьеса моя… На кардинальнейшую тему, конечно, режиссер не сумел раскрыть, но в ней прочитывается то, чего никто не осмелился сказать. А хотя бы один из этих корифеев хоть одно доброе слово в прессе…

— Завидуют!

— А ко мне идут с просьбами. Они избранные, они белая кость, а я… Может, действительно я не талантлив?

— Ты? — жарко возмутилась Елена. — Святая простота! Ты достиг того, чего они не достигли. Вот и все объяснение. Я на себе постоянно чувствую эту зависть. Знали бы они, как непросто, как ответственно быть женой такого человека!

И она обрушилась на завистников, которые вечно, повсюду мешают, становятся поперек пути, а сами мизинца его не стоят. Он слушал, и душа его размягчалась. А потом она откинула край своего атласного, нагретого ее телом пухового одеяла.

— Иди ко мне.

Заснул он сразу, забыв даже выключить лампу, и Елена над ним дотягивалась голой, полной рукой, на которой заметно обвисало мясо. Если бы в этот момент не она, а мать смотрела на него, она бы его пожалела. Он только заснул, ему еще ничего не снилось, ничто не потревожило, то жесткое, беспощадное, с опущенными углами рта выражение, которое крепло у него, когда говорил о зависти и завистниках, разгладилось, с отвисшей губы слюна стекла на подушку — старое лицо, крашеные волосы; матери всегда больно видеть свое дитя старым. Он спал так тихо, что Елена испугалась, ей показалось, не дышит. Но тут он пошевелился, почувствовав на себе взгляд, вздохнул, и она потянула за шнурок, выключила свет.

А несколькими днями позже, в субботний вечер, сидя в кресле перед телевизором, наблюдая, как огромный оркестр хорошо одетых музыкантов одновременно вверх-вниз водит смычками по струнам (в понедельник должно было обсуждаться мероприятие, связанное с этим коллективом), кушая сочную грушу, которую доставили с Кавказа, стараясь не обкапаться, для чего держал под ней тарелочку, а свернувшийся на полу Дик грел своим телом его ноги в тапочках, Евгений Степанович внезапно почувствовал некое озарение, видимо, музыка подействовала. Он встал, тапочка соскочила с ноги, в волнении не сразу попал в нее на скользком, хорошо навощенном полу, прошелся. Да это же прекрасный сюжет! Он чувствовал творческое волнение, будто теплом дохнули на лицо ему, будто ласковой рукой по щекам провели. Надо вызвать парнишку, с которым он сейчас работает, и рассказать — это может стать их очередной пьесой. Здесь есть драматургия: его предал друг! Настало время предавать, и его предали. И вот они встречаются через восемь лет, и такой мокрый день, и капает мокрый снег с очков… В кино это даже больше бы впечатляло. Впрочем, лагерная тема…

Тарелочка с недоеденной грушей стояла на столе. Вытерев пальцы салфеткой, Евгений Степанович выключил звук телевизора, музыка мешала сосредоточиться, и оркестр скрипачей на большом экране беззвучно водил смычками по струнам. Что ж, можно все это опрокинуть во времена войны: допустим, он командир чего-то и его друг — командир чего-то, и тот струсил и подставил его и предает… Но для этого нужно знать точные подробности, тут потребуется другой соавтор. Впрочем, война давно всем надоела.

Он остановился. Сосредоточенно глядя в одну точку, быстро жуя, доедал грушу. В конце концов, это может быть просто уголовный сюжет. Что-нибудь там с приписками, что-нибудь такое со взятками… Старый однорукий уголовник, старый махинатор, гешефтмахер, одевшись нарочно победней, поджидает на углу. Очень колоритная фигура. И лицо подходящее. Нос, очки. Тут что-то наклевывается, что-то начинает рождаться. Во всяком случае, толчок мозгам дан, надо будет поручить подобрать факты, дать задание, важно теперь размять.

И он почувствовал, как отпал некий груз, томивший его все это время, и душе стало легко.