Попугай Флобера - Барнс Джулиан Патрик. Страница 23

В Кане Масгрейв решил побывать на регате; у причала образовалась семитысячная толпа зрителей. В большинстве своем это были мужчины, и судя по голубым праздничным рубахам — крестьяне. Все казалось светлым, ярким, ультрамариновым. Да, именно ультрамариновым. Этот цвет Масгрейв уже видел однажды в хранилище Английского банка, когда сжигали изъятые из обращения банкноты. Перед этим их обливали составом из кобальта, кварца, соли и поташа. Если поднести огонь к куче банкнотов, облитых такой смесью, вскоре от них останется груда пепла такого цвета, какой поразил Масгрейва на причале. Это был цвет Франции.

Продолжая путешествие, он убедился, что этот цвет и его любители встречаются все чаще. Рубахи и штаны у всех крестьян были из голубой ткани, и на три четверти такой же была женская одежда. Масгрейв заметил, что этот цвет встречается в конской сбруе, такого цвета были повозки и указатели на столбах у входа в деревню, такими были сельскохозяйственный инвентарь, тачки и кадки для дождевой воды. Во многих городах как наружные, так и внутренние стены домов отливали лазурью. Масгрейв, не выдержав, даже заметил одному из французов, с которым разговорился, что в его стране «столько голубого, сколько не сыщешь ни в одном другом конце мира», где Масгрейву довелось побывать.

Мы смотрим на солнце сквозь затемненные очки; на прошлое мы должны смотреть через цветные стекла.

Спасибо вам. Sante! Надеюсь вы купили сыр? Позвольте мне дать вам совет. Съешьте его. Только не кладите его в пластиковую сумку, а затем в холодильник, приберегая для гостей. Не успеете опомниться, как он разбухнет и станет втрое больше. А его запах перешибет любую вонь от химической фабрики. Откройте сумку, суньте в нее нос и поймете, что вы наделали.

«Публично рассказывать детали о себе это привычка буржуа, и я всегда избегал этого» (1879). Что ж, начнем. Вы, конечно, знаете мое имя: Джеффри Брейтуэйт. Не забудьте о букве «л», а то еще сделаете из меня парижского бакалейщика. Это шутка. Вам знакомы объявления личного характера в журнале «Нью-Стейтсмен»? Я подумал, не поместить ли и мне что-нибудь в таком роде:

«60, вдовец, врач, дети взрослые, энергичен, веселого нрава, если не впадаю в меланхолию, приветлив и добр, не курю, исследователь-любитель жизни Флобера, люблю читать, вкусно поесть, езжу по знакомым местам, люблю старые фильмы, имею друзей, но ищу…»

Вы понимаете мою проблему? Но ищу… Так ли это? Что я ищу? Милую сорокалетнюю девицу или вдову для встреч и, возможно, брака? Нет. Зрелого возраста даму для совместных прогулок, изредка ужинов? Нет. Двуполую пару для веселья втроем? Разумеется, нет. Я всегда читаю эти объявления на последней странице журнала, хотя никогда не испытывал желания ответить на них; я только сейчас понял почему. Потому, что не верю ни в одно из них. Они все врут — они все стараются быть искренними, — но они не говорят правды. Колонки объявлений искажают все, что хотят написать о себе люди, их помещающие. Никто из них не думает о себе как о заядлом курильщике, впадающем в меланхолию, что, кстати, не поощряется и даже запрещено формой объявлений. Два заключения: первое — ты не можешь честно, глядя в зеркало, описать себя; второе — Флобер, как всегда, был прав. Стиль рождается содержанием. Как бы ни старались эти рекламодатели, их губит форма; даже в тот единственный момент, когда им следует быть искренними, они, вопреки их желанию, становятся нежеланными и безликими.

Вы хотя бы можете видеть цвет моих глаз. Они у меня не столь переменчивы, как у Эммы Бовари, не так ли? Но какая вам от этого польза? Они запросто могут вас обмануть. Я не скромничаю, я просто хочу быть полезным. Вы знаете, какого цвета глаза у Флобера? Нет, не знаете, по той простой причине, что я скрыл это от вас несколькими страницами выше. Я не хочу, чтобы вы попались на дешевую приманку. Видите, как я забочусь о вас. Вам это не нравится. Я знаю, что не нравится. Ну, ладно. Итак, со слов Дю Кана, он — галльский вождь, шестифутовый гигант с трубным гласом и «большими глазами, цвета серой морской волны».

Вчера я читал мемуары Мориака: «Memoiresinterieurs», он написал эту книгу в конце своих дней. Это время, когда последние крохи тщеславия сбиваются в этакий ком, а сам начинаешь жалко взывать: «Помните обо мне, помните обо мне…»; время, когда пишутся автобиографии, где в последний раз можно чем-то похвастаться и вспомнить то, что уже давно вылетело у всех из памяти, но ты еще помнишь и лелеешь обманчивую надежду на то, что все это очень важно.

Но Мориак не стал этого делать. Он пишет «Мемуары», но это не его мемуары. Нас избавляют от воспоминаний о школьных победах в считалочку и правописание, от первого свидания со служанкой на неуютном чердаке, от коварного дядюшки с металлическими зубами и кучей рассказов и всего такого прочего. Вместо этого Мориак вспоминает, какие книги он прочитал, кто его любимый художник и какие спектакли ему довелось видеть. Он узнает себя в том, что создали другие, и находит свою веру в страстном гневе против Люциферовой сути Жида. Чтение его мемуаров похоже на случайную встречу в поезде с человеком, который говорит тебе: «Не смотри на меня, это обман. Если хочешь узнать меня, подожди, когда мы въедем в туннель, и тогда посмотри на мое лицо, отраженное в стекле». На фоне бегущих грязных стен, проводов кабеля и неожиданных кирпичных кладок прозрачный образ то вспыхивает от света, то вздрагивает, и всегда он чуть вдалеке. Ты начинаешь привыкать к нему, ты сам повторяешь его движения, и хотя ты знаешь, что его присутствие условно, ты веришь, что оно постоянно. А потом гудок локомотива, грохот и сноп света. Лицо в стекле исчезает навсегда.

Вы уже знаете, что у меня карие глаза; делайте сами из этого какие угодно выводы. Рост — шесть футов, седые волосы, на здоровье не жалуюсь. Но что самое главное для меня? Только то, что я сам знаю, во что верю и что могу сказать вам. Какой у меня характер? Это не имеет значения. Нет, это не так. Я честен, лучше сказать вам об этом. Я пытаюсь говорить правду, но ошибки, боюсь, неизбежны. Но если я делаю их, то по крайней мере я не один такой, я в хорошей компании. Газета «Таймс» 10 мая 1880 года в статье-некрологе сообщала, что Флобер написал книгу, которая называется «Бувард и Пелюше», а сам он, прежде чем стать писателем, «пошел по стопам отца и работал врачом». В моем экземпляре «Энциклопедии Британика», одиннадцатое издание (говорят, самое лучшее), высказано предположение, что Шарль Бовари — это портрет отца писателя. Автор этой заметки, некий «Э.Г.», оказывается, сам Эдмунд Госс. Я не мог не хмыкнуть, читая это. После встречи с Эдом Уинтертоном я едва вспоминал о мистере Госсе.

Я честен и надежен. Когда я работал врачом, я не отправил на тот свет ни одного пациента, а это, поверьте, больше, чем похвальба. Люди доверяли мне, во всяком случае, они постоянно обращались ко мне. Я был милосерден и чуток с умирающими. Я никогда не был пьяным, то есть не напивался до бесчувствия, не выписывал рецептов для несуществующих пациентов и не приставал к женщинам в своей операционной. Похоже, что я святой из гипса. Но это не так.

Нет, я не убивал свою жену. Полагаю, кое-кому из вас могла прийти в голову такая мысль. Сначала вы узнаете, что моя жена умерла; затем, спустя какое-то время, я говорю, что не убил ни одного из своих пациентов. Ага, тогда кого же он убил? Вопрос кажется вполне логичным. Как просто дать повод для всяких предположений. Есть некий тип по имени Леду, который злонамеренно распускает слухи о том, что Флобер покончил жизнь самоубийством. У многих он отнял немало драгоценного времени, убеждая их в этом. О нем я расскажу вам позднее. Теперь о моей точке зрения на то, какая информация полезна и является правдой. Или я должен прежде всего рассказать о себе столько, чтобы убедить вас и заставить поверить в то, что я так же не убивал своей жены, как Флобер не кончал жизнь самоубийством, или все же можно Поставить на этом точку? Хватит, достаточно, не надо больше. J'ysuis, j'yrest. [12]

вернуться

[12] Я здесь, и я остаюсь (фр.).