Салтыков-Щедрин - Тюнькин Константин Иванович. Страница 47
Какой-то дьявол бросал в лицо ледяные пригоршни снега, все тело дрогло, от мрачных мыслей становилось еще холоднее и бесприютнее. «Зачем я еду? — беспрестанно повторял я сам себе, пожимаясь от проникавшего меня холода, — затем ли, чтоб бесполезно и произвольно впадать в жизнь и спокойствие себе подобных? затем ли, чтоб удовлетворить известной потребности времени или общества? затем ли, наконец, чтоб преследовать свои личные цели?»
«Святочный рассказ», из которого взяты эти строки, был написан Салтыковым через три года после этой поездки в Чердынские леса, и, возможно, подобные вопросы не рождались тогда в его голове с такой беспощадной, обнаженной ясностью. Однако вряд ли можно сомневаться, что, пусть противоречиво, смутно, не вполне осознанно, они его глубоко тревожили. Главным и не находившим бесспорного ответа был, конечно, вопрос об общественной потребности той антираскольничьей политики властей, проводником которой он вольно или невольно оказывался. Разные противоречивые ответы рождал возбужденный мозг. «То думалось, что вот приеду я в указанную мне местность, приючусь, с горем пополам, в курной избе, буду по целым дням шататься, плутать в непроходимых лесах и искать... «Чего ж искать, однако ж?» — мелькнула вдруг в голове мысль, но, не останавливаясь на этом вопросе, продолжала прерванную работу. И вот я опять среди снегов, среди сувоев, среди лесной чащи; я хлопочу, я выбиваюсь из сил... и, наконец, мое усердие... увенчивается полным успехом, и я получаю возможность насладиться плодами моего трудолюбия... в виде трех-четырех баб, полуглухих, полуслепых, полубезногих, из которых младшей не менее семидесяти лет!..»
Ведь еще весной 1853 года было обнародовано «высочайшее повеление» об уничтожении тех строений раскольничьих монастырей-скитов, в особенности часовен и моленных, которые были построены после двадцатых годов, и всяческих других строений, которые принадлежали проживавшим в скитах мирским людям. И совсем незадолго до лихорадочных метаний Салтыкова по вятским, пермским и вологодским лесам в поисках указанных Ситниковым скитов они в большинстве своем были уже разорены, проживавшие там разосланы к местам постоянной приписки, а многие состоятельные игумены и игуменьи, зная от влиятельных «милостивцев» в столицах и губернских городах о предстоящем разорении, поспешили приписаться к близлежащим богатым селам и городкам в качестве мещан и купцов. А там, отстроившись, где-нибудь в задних покоях и кладовых, а то и в банях и сараях на задворках вновь устроили свои тайные моленные.
И в полуразвалившихся старых строениях где-нибудь в лесной глуши остались только ветхие и немощные старухи. И потому, после неудачи в Глазовском уезде, где он, побывав по навету Ситникова, ничего не нашел, отправляясь теперь, опять-таки все по тем же ситниковским доносам, уже в пермские дебри, он не ждал каких-нибудь особенных успехов, и досада, раздражение, и еле сдерживаемая злость одолевали его в эту праздничную рождественскую ночь.
Но вот и показавшиеся в мутной мгле еще темного зимнего утра огни большого села, вот, сквозь клубы выходящего пара, кибитка озарилась ярким пламенем сотен свечей иконостаса из открытых дверей церкви, где шла рождественская обедня, вот, наконец, и просторная крестьянская изба, отведенная для остановки проезжающих по казенной надобности чиновников. «Сверх моего ожидания, горница, в которую меня ввели, оказалась просторною, теплою и даже чистою; пол и вделанные по стенам лавки были накануне выскоблены и вымыты; перед образами весело теплилась лампадка; четырехугольный стол, за которым обыкновенно трапезуют крестьяне, был накрыт чистым белым перебором, а в ближайшем ко входу угле, около огромной русской печи, возилась баба-денщица, очевидно, спеша окончить свою стряпню к приходу семейных от обедни».
И вдруг, может быть, под влиянием горьких мыслей и печальных, но светлых, размягчающих воспоминаний, его пронзило острейшее ощущение, сердце облилось кровью, жалость и сострадание охватили вдруг затрепетавшую и, казалось, давно привыкшую к таким бытовым примелькавшимся картинам душу; он будто впервые, какими-то новыми глазами не то что увидел, а принял в себя, «изваял» в памяти и сердце тщедушную фигуру ямщика на облучке отъезжающей кибитки: заиндевевшая и обледенелая борода, жалкая сермяга из серого домотканого понитка, дырявый и совершенно вытертый полушубок — единственная защита от лютого мороза... «Как-то тебе, бедняга, придется встретить Христов праздник!..»
В избе же, отведенной для постоя, он стал невольным свидетелем самого тяжкого для крестьянина горя: на семью пала рекрутская повинность...
Шла тяжелая, кровопролитная, губительная, несчастная для России война... «...наборы почти не перемежались. Не успеет один отбыть, как уж другой на дворе. На улицах снова плачущие и поющие толпы. Целыми волостями валил народ в город <Вятку> и располагался лагерем на площади перед губернским рекрутским присутствием в ожидании приемки... Происходила великая драма, местом действия которой было рекрутское присутствие и площадь перед ним, объектом — податное сословие» (то есть крестьяне и городские низы; дворянство и купцы набору в рекруты не подлежали), «а действующими лицами — военные и штатские распорядители набора, совместно с откупщиком и коммерсантами — поставщиками сукна, полушубков, рубашечного холста и проч.» («Тяжелый год»). В декабре 1854 года был объявлен чрезвычайный набор, а вскоре, 29 января 1855 года, совсем незадолго до смерти, император Николай подписал манифест, объявлявший призыв в народное ополчение, куда уже поступали и дворяне, и купцы, и разночинцы... Россия терпела тягчайшее поражение, и самодержавие предпринимало судорожные попытки как-то преодолеть трагическую безвыходность своего положения...
Было ли это на Рождество, или в какой-то другой день зимних поездок Салтыкова по раскольничьим делам, но несомненно, что он попал однажды в крестьянскую избу, крестьянскую семью как раз в то время, когда она провожала в рекруты любимого сына, прощалась с ним навсегда.
Сдержанно и, по видимости, спокойно и как-то сосредоточенно принимает русский мужик свое несчастье, стойко и покорно несет крест труда, горя и смерти. Плачет и причитает мать рекрута, но кажется почти бесчувственным привыкший к неизбывным мужицким невзгодам его отец, благостно и даже как-то радостно встречает своего внука-рекрута почти выживший из ума глава крестьянской семьи «дедушко». Но молодость-то не так легко расстается с светлыми надеждами, с неиспытанными и властно влекущими и грезящимися радостями лишь начинающейся жизни, с столь близким счастьем полной любви — со всем тем, что так внезапно и безжалостно отнимается... Скрывшись от постороннего глаза, горестно прощаются навсегда жених с невестой. Вся душа у Петруни переворачивается, наступает тот надлом, который может вызвать на решительный поступок самого кроткого и смирного человека. Так тяжко это прощание, эта предстоящая вечная разлука, эта невозможность вынести горе, что, в порыве отчаяния, бежит покорный Петруня из-под красной шапки, смутно, наверное, понимая бессмысленность своего поступка, но, выражая им, пусть затаенную, задавленную жажду жизни и протест против несправедливости слепой судьбы...
«Казалось бы, — думает Салтыков, с горьким чувством расставаясь с крестьянской семьей и отправляясь в свой малоприятный путь чиновника-следователя, — что общего между мной и этою случайно встреченною мной семьей, какое тайное звено может соединить нас друг с другом, и между тем... я несомненно ощущал, что в сердце моем таится невидимая, но горячая струя, которая, без ведома для меня самого, приобщает меня к первоначальным и вечно бьющим источникам народной жизни». Первоначальные и вечно бьющие источники народной жизни — вот что больше и больше завладевало всем существом ссыльного чиновника.
Салтыков, однако, заблуждался, полагая, что не обнаружит в непроходимых лесных дебрях Пермской губернии ничего и никого, кроме нескольких доживающих свой старушечий век древних раскольничьих «лжеинокинь». Уже на святках, накануне Нового года, в пяти верстах от деревни Верх-Луньи он обнаруживает в лесах тайную раскольничью обитель «лжеинокини» Тарсиллы, в миру — Натальи Леонтьевой Мокеевой, унтер-офицерской дочери, выдававшей себя за дочь генеральскую. Оказалось, что, пользуясь поддержкой даже верхов пермского чиновничества (разумеется, за крупные приношения), она сумела развернуть в Перми самую широкую пропаганду в пользу старообрядчества, уговаривала бежать в скиты рекрутов, покровительствовала скрывавшимся преступникам. Среди непроходимых буреломов, гиблых болот, снегов без конца и без края удалось неутомимому Салтыкову открыть раскольничьи поселения, где проживали беглые рекруты, бродяги, каторжники... И недаром приходилось ему опасаться за свою жизнь.