Салтыков-Щедрин - Тюнькин Константин Иванович. Страница 54
В первом томе издания сочинений Пушкина, в «Материалах» для его биографии (о них, собственно, и написана дружининская статья), Анненков, пишет Дружинин, «беседует с публикой о тайнах Пушкина как гения-труженика», вникает в самый процесс его творчества, «в лабораторию гения». Самым важным для Дружинина было определить суть пушкинской творческой личности и созданного поэтом «мира». Суть эта — в простом и «здоровом» отношении к изображаемому — без болезненной сентиментальности, сатирической сухости, раздражительности и желания поучать. Пушкин глубоко понимает и с благожелательностью приемлет человека, природу, быт, какими бы они ни были, хотя и платит за такое высокое понимание высокую цену. «Мировая муза» сходит к певцам как высшая награда за жизнь не попусту прожитую, за геройство и страдания». Такая позиция, естественно, вела к спору, к полемике, к призывам перестать бездумно следовать Гоголю-сатирику: «наша текущая словесность ослаблена сатирическим направлением». Творения Пушкина — насущно необходимое противодействие, противоядие отрицательному и одностороннему гоголевскому направлению.
Чернышевский в статьях о Пушкине говорит о присущей Пушкину творческой свободе, о красоте, художественности его произведений, о необыкновенной способности разрабатывать их планы, целесообразно и умело строить. Чернышевский дает свою трактовку поразительного пушкинского трудолюбия, отраженного в черновых рукописях. Оно кажется ему оборотной стороной слишком многостороннего и потому олимпийски спокойного художественного содержания поэзии Пушкина: «У него художественность составляет не одну оболочку, а зерно и оболочку вместе».
А в декабре 1855 года, совсем незадолго до возвращения в Петербург Салтыкова, в первом же из «Очерков гоголевского периода русской литературы», публикация которых началась в «Современнике», Чернышевский уже с полной ясностью и откровенностью высказал свою задушевную, выношенную мысль, прямо противоположную столь же задушевной мысли Дружинина: «гоголевское направление <сатирическое, или критическое> до сих пор остается в нашей литературе единственным сильным и плодотворным». Гоголь выразил возникшую в его время, следовавшее за временем пушкинским, общественную потребность в критике, в анализе, в сатире. И эта потребность, этот дух анализа, эта жажда истинного, аналитического познания самих себя вовсе не изжиты, больше того — именно теперь, как никогда прежде, появилась возможность удовлетворения такой общественной потребности, утоления жажды самопознания. Именно поэтому Чернышевский согласен с тем, что «пора бы начаться новому периоду в русской литературе», но этот период мыслится им совсем не так, как мыслится Дружининым. В более полном и удовлетворительном развитии идей, которые Гоголь «обнимал» лишь с одной стороны, «не сознавая вполне их сцепления, их причин и следствий», — но в развитии именно гоголевских идей — и никаких иных, — в обогащении гоголевского «плодотворного» содержания только и может сказаться новый период русской литературы.
Ощущение необходимости и реальности «нового литературного периода» охватывало и Салтыкова, когда он думал о возвращении в литературу. Он активно впитывал, «вбирал» мощный поток ярких и свежих литературных впечатлений, с упоением и радостью читал произведения, приходившие в эти месяцы к читателям, в особенности со страниц некрасовского «Современника». Некогда открыв свои двери никому не известному Л. Н. Т., автору «Детства», «Современник» обнародовал все новые и новые его повести и рассказы. В прошлом, 1855 году здесь были напечатаны два из «Севастопольских рассказов», замечательные по силе изображения величественной народной эпопеи обороны Севастополя, а в январе Салтыков с волнением разрезал листы журнала, на которых находился третий — «Севастополь в августе 1855 года», о последних днях героического сопротивления и падении города, ставшего почти легендарным. Этот рассказ впервые был подписан именем, которому предстояло приобрести необыкновенную славу: «Граф Л. Толстой». В январской и февральской книжках того же «Современника» в романе Тургенева «Рудин», как итог многолетних тургеневских подступов к этому типическому характеру, перед читателем развертывалась печальная и знаменательная судьба человека тридцатых-сороковых годов — интеллигента-романтика, мыслителя и мечтателя. В декабре прошедшего года явились в отдельном издании первые три части «Семейной хроники» С. Т. Аксакова — красочная живописная картина патриархального, захолустно-провинциального дворянского быта, всколыхнувшая в памяти Салтыкова образы его деревенского детства. Не менее богаты литературной жатвой были и следующие месяцы первого года жительства Салтыкова в столице — летом выходит полное издание аксаковской «Семейной хроники», «Детство и отрочество» и «Военные рассказы» Л. Толстого, осенью — трехтомное собрание «Повестей и рассказов» Тургенева, сборник стихотворений Некрасова... Литературные открытия следовали одно за другим. Это был поток поистине могучий и увлекающий... Салтыков напряженно осмысливал борение идей, суждений, литературных оценок, и сам смело бросался в этот поток, бросался со своими оценками, своими идеями, главное же — своими образами и картинами, почерпнутыми из моря житейского. Как же он понимает этот «новый период» — по Дружинину, по Чернышевскому или как-то и вовсе иначе — по-своему?
В конце марта Дружинин дал Салтыкову только что вышедшую четвертую книжку «Русского вестника», где важное место заняла программная для журнала и группы критиков, ратовавших за «свободу» искусства от треволнений и забот быстротекущей современности, — статья Анненкова «О значении художественных произведений для общества». Ирония Салтыкова в письме к Дружинину, сопровождавшем возвращаемую книжку, была убийственна, хотя и сдержанна. Статья Анненкова, пишет он, «Вам будет очень приятна, потому что она заключает в себе теорию сошествия святого духа». Салтыков, конечно, помнил рассуждения своего «эстетического» приятеля, вроде того, что содержались в статье о Пушкине: мировая муза сходит к певцам и т. д.
«Сходит»! А что же в таком случае делает сам «певец»? Погруженный в «хладный сон» (пушкинские слова), ждет он «сошествия святого духа»?
Нет, с таким страдательным ожиданием деятельный Салтыков согласиться не мог. И вновь принимаясь за перо художника, он решил высказаться и как литературный критик. Многое в современной, зашевелившейся и проснувшейся после многолетнего сна литературе его волновало и задевало за живое.
В конце марта или начале апреля в книжных лавках Петербурга появилась книга — сборник стихотворений Кольцова — перепечатка того издания 1846 года, которое было предпринято Прокоповичем и Некрасовым и которому был предпослан блестящий очерк жизни и творчества Кольцова, написанный Белинским. Впервые после семи лет запрета имя Белинского появилось в печати. В памяти Салтыкова эта небольшая книжка вызвала образы-тени некогда столь горячо любимых и навсегда ушедших людей. Вот больной, задыхающийся и худой Белинский, страстно загорающийся, когда речь заходила о деле его жизни — литературе, Белинский, унесенный болезнью бедных поэтов и мыслителей — чахоткой. Вот горячий спорщик, мечтатель-утопист, кончивший жизнь так странно, случайно, нелепо, — юный Валерьян Майков. Вот ближайший друг, мыслитель, глубокий знаток экономических и социальных теорий — Владимир Милютин; заплутавшийся на тяжкой дороге жизни, в цвете лет и таланта послал он себе «вольную смерть», застрелился на чужбине. Вспомнились беседы и споры о статье Белинского, о полемике с Белинским по поводу Кольцова, затеянной Валерьяном, о спокойном и трезвом ответе Белинского в обзоре литературы за 1846 год.
Возобновляя свою литературную жизнь, Салтыков решил высказаться о принципах, избрав предлогом переиздание стихотворений Кольцова, перечитав десятилетней давности статьи Белинского и Майкова.
Салтыков, конечно, свято хранил светлые воспоминания о том времени, когда был увлеченным учеником «школы идей» Белинского. Но удовлетворяла ли теперь в полной мере эта «школа» идей его, умудренного и обогащенного иным опытом — не тем, который создал эти вдохновляющие, эти великие идеи? Не склонен ли он был прислушаться к мысли Дружинина, может быть, высказывавшейся в дружеских беседах (и позднее четко формулированной в статье «Критика гоголевского периода русской литературы и наши к ней отношения»): «...Учитель известного литературного поколения никак не будет учителем поколений последующих. Всякий год приносит за собой новую идею, всякий период народной жизни приводит с собою людей, его разумеющих»? В самом деле, не ушли ли безвозвратно «сновидения» всегда прекрасной юности, не стоит ли отнестись к прошлому с такой же трезвостью, с какой он стремился приучить себя относиться к настоящему?