Салтыков-Щедрин - Тюнькин Константин Иванович. Страница 85
Сатира Салтыкова вырастала из глубин его возмущенного духа, питалась болью его сердца. В этом смысле — она всегда субъективна, даже в наиболее «объективных», эпических созданиях, как ранних, так и поздних.
Но были у него и такие произведения, которые непосредственно и прямо выражали личный опыт, диктовались необходимостью осмыслить свою деятельность, увидеть ее дальнейшие пути, определить ближайшие поступки. В таких произведениях сплавляются воедино тоскующая, мучительная исповедь и гневная, полная страсти и огня проповедь, лирическая тональность и сатирический сарказм.
К числу таких произведений принадлежит и сатира «Каплуны» с ее трудной, драматической судьбой; и в содержании «Каплунов» и в судьбе ее отразилось непростое положение Салтыкова — крупного правительственного чиновника — в наиболее близком ему лагере социалистов и демократов. Ему приходилось слышать раздававшиеся из этого лагеря не только горькие упреки, но и прямые обвинения (обвинения несправедливые).
Салтыков обрушивает «Ювеналов бич» на головы каплунов-людей, безмятежно курлыкающих в самоуслаждении, в то время как неустойчивая и «трепещущая» действительность призывает к действию и борьбе. Салтыков защищает свою позицию деятельного вмешательства в жизнь, изнемогающую под гнетом насилия и неправды.
Каплун — птица нешуточная, солидная, пользующаяся уважением, пишет Салтыков, разумея под «каплунством» определенный тип общественного поведения. «Каплун — консерватор по природе и даже несколько доктринер». Он усовершенствовал знаменитую доктрину героя повести Вольтера «Кандид, или Оптимизм» — доктора Панглоса, утверждавшего, что все идет к лучшему в этом лучшем из миров. Доктрина каплуна: мир достаточно прекрасен, чтобы нуждаться в изменении к лучшему.
И это самоудовлетворение, самодовольство в то ужасное время, в те страшные минуты в истории, «когда случайность и заблуждение делаются как бы общим руководящим законом для всего живущего, когда летопись с каким-то горьким нетерпением жгучими буквами заносит на страницы свои известия... все об ошибках, да об уступках, да о падениях», когда насилие «в предсмертной агонии еще простирает искривленные судорогой руки, чтоб задушить ищущее, но не обретающее, алкающее, но не находящее утоления...».
И в эту тяжелую минуту каплуны курлыкают! Они удовлетворены, они самоуспокоились, они отрицают «личное деятельное участие в жизни».
«Глупов! милый Глупов! Кто ж похлопочет об тебе?»
Каплуны настоящего — это просто глуповцы, апологеты глуповской жизни и глуповского миросозерцания. Мелодично их курлыканье, но в нем есть недомолвка. Можно ли «удовлетвориться жизнью с распространенными в воздухе миазмами, с рыскающими по улицам волками? «Жизнь дает, жизнь поступается!» — но ведь она дает смерть, но ведь она поступается веревкой на шею!»
«Еще мелодичнее курлыканье каплунов будущего. В нем все стройно, все чуждо непотребства сделок и компромиссов. Мелодия развивается просто и ясно: махни рукою на жизнь, потому что она не стоит того, чтоб с ней связываться; прикосновение к ней может только замарать честного человека; обратись к идеалам и живи в будущем... Однако и в этом курлыканье есть недомолвка. Несомненно, что текучая жизнь изобилует мерзостью и что формы ее перед судом безотносительной истины резко несостоятельны, но на практике дело складывается несколько иначе. Вот мерзость мерзкая, и вот мерзость еще мерзейшая: я оставляю за собой право выбора и избираю просто мерзкую мерзость предпочтительно перед мерзейшею. Я не только не отрицаю идеалов, но даже нахожу, что без них невозможно дышать, и за всем тем не могу, однако, признать, чтоб мне следовало жить только в будущем, потому что у меня на руках настоящее, которого мне некуда деть и которое порядочно-таки дает мне чувствовать себя всякими тычками и пощипываниями. Куда я уйду от него? запрусь ли? стану ли в стороне?
Но ведь надо же понять, что запереться — значит добровольно обречь себя на нравственное и политическое самоубийство, значит добровольно отказаться от всяких надежд на осуществление идеалов».
Обращаясь во второй половине статьи уже непосредственно к «каплунам будущего» — чистым теоретикам социалистического идеала, Салтыков обсуждает ряд проблем, коренных для его миросозерцания демократа, социалиста, просветителя. И первая из них, волновавшая еще героя его юношеской повести «Противоречия», — отношение грязной действительности настоящего к несомненно имеющему быть, но отдаленному гармоническому будущему, трагический «перерыв», исторически, наверное, весьма длительный промежуток, долгий период, простирающийся между настоящим и будущим. «Между этими двумя крайними пунктами лежит целый путь, который надлежит пройти и который остается неосвещенным». Где тут «посредствующее звено», чем надлежит заполнить «перерыв»? Салтыков отвечает: только одним, только неустанной практической деятельностью, только повседневным будничным делом, «которое необходимо хотя бы для того, чтобы раздавить гидру прошлого».
Геройство чуждо глуповскому миру, миру каплуньего курлыканья. Но и в глуповском мире геройство не только возможно, но и необходимо. В этом геройстве нет ничего яркого, бросающегося в глаза. «Действительное геройство» тут заключается «в упорном и непрерывном раздалбливанье туго уступающей глуповской среды». Тот, кто хочет бороться со злом, должен сам пожить в этом зле. Надо бестрепетно погружаться в самые глубины глуповских омутов — и долбить, долбить. Пусть тому, кто способен на такое «действительное геройство», суждена гибель. «И нет нужды, что для многих из собравшихся на борьбу жизнь будет рядом ошибок, источником падений, а быть может, и конечной гибели: если один из них сотрет главу змия — и того достаточно... Пускай они ошибаются, пускай погибают сотнями и тысячами, но каждый из них может поставить в заслугу себе, что успел определить хотя небольшой признак области неизвестного, но каждый гибелью своей утучнил почву будущего». Пускай они достигли только ближайшей цели, пускай их деятельность представляется призрачной, но бесспорно, что «на развалинах старой истины зреет новое слово, и чем скорее оно зреет, тем скорее выкажется, в свою очередь, и его запоздалость, тем ближе будем мы к идеалам». Так возникает волнующая Салтыкова тема «призраков», которой вскоре будет посвящена специальная статья.
И, пожалуй, самое главное, чем заключает Салтыков свое «последнее сказанье», — это отношение «каплунов будущего» к народным массам. В высокомерном отношении к жизни, в себялюбивой брезгливости мысли, в устранении от «хлама» современности открывается презрение к массе, к ее идеалам и нуждам. Необходима деятельность в массах. Каков должен быть ее характер?
Прежде всего дайте массам «сначала хоть то, что они сами неотложно просят, без чего они жить и дышать не могут, и потом развивайте вашу мысль на досуге. А может быть, массы и без ваших забот, сами похлопочут о дальнейшем воспитании себя? А может быть, это дальнейшее воспитание укажет на формы жизни, совершенно отличные от тех, которые составляют предмет ваших мечтаний и надежд?» В этих словах слышится скептическое отношение к тем утопически-социалистическим идеалам, которые выработаны «людьми убеждения» без учета реальных запросов и реального положения масс.
Сатира «Каплуны» была набрана для майской книжки «Современника» и в корректуре послана Чернышевскому. Революционный демократ-социалист усмотрел в ней мысли, для него неприемлемые, о чем и писал Салтыкову в не дошедшем до нас письме. В это тревожное, напряженное время, время накануне крестьянской революции, а в близости ее Чернышевский был убежден, обличение каплунов будущего и проповедь практической деятельности в недрах самого глуповского мира, представились руководителю «Современника» «уступкой в сфере убеждений» и, кроме того, были, по его мнению, несвоевременными. (Так претензии Чернышевского определил сам Салтыков.) Но, как бы ни расценивал Чернышевский салтыковскую сатиру, ей все равно не дано было дойти до читателя. Все три последних очерка глуповского цикла были запрещены цензурой.