День восьмой - Уайлдер Торнтон Найвен. Страница 50

Он попытался устроиться ночным портье в гостиницу. В отелях получше ему сразу отказывали, видя его молодость и простоту. Наконец он получил место ночного дежурного в гостинице «Карр-Бингем». Платили тут еще меньше, чем в ресторане, зато после смены можно было отсыпаться в кладовке под самой крышей. На восходе солнца он кипятил себе воду и выпивал стакан чаю. Ел он раз в день, у буфетной стойки. В любой немецкой пивной по соседству можно было, спросив кружку пива, в придачу взять что-нибудь из закуски — рядом на блюдах лежали горы вестфальских пряников, ломтики холодной грудинки, сыр и пикули. «Карр-Бингем» был четвероразрядной гостиницей. Гостиницы шестиразрядные — омуты нищеты и порока; в четвероразрядных для тех, кто способен на тень усилия, еще брезжит лучик надежды. Молчаливым, скромным и умеющим слушать здесь поверяются сокровенные тайны. Не одну историю человеческой жизни довелось узнать Роджеру в часы между десятью вечера и восемью утра. И с разных сторон перед ним постепенно вырисовывалась истина, с которой прежде он никогда не сталкивался, разве когда речь заходила о Гошене: самоуважение, а тем более независимость невозможны без денег. В первые дни своей службы в «Карр-Бингеме» он получил от Софи письмо, где говорилось про пансион в «Вязах», про мисс Гилфойл, брата Йоргенсена и учительницу из городской школы. Немедля он приискал себе еще и дневную работу. Не проходило вечера, чтобы кто-то из постояльцев не пытался выклянчить у него денег в долг. «Всего пятьдесят центов, Трент, — будь человеком!», «Завтра же верну, можешь не сомневаться». Но он не годился в заимодавцы: кто нуждался в деньгах больше его самого? Он взял себе пару башмаков, брошенных гостем, который удрал, не заплатив. Ему часто приходилось водворять в номер загулявших постояльцев. Дважды он положил в карман деньги, оброненные на лестнице кем-то из гуляк: один раз доллар, другой — горсть мелочи. В нем зрело сознание: деньги должны принадлежать тому, кому они действительно нужны. Малодушен тот сын и кормилец, который не составляет сам свой нравственный кодекс. Впрочем, он стал рассуждать по-другому, после того как у него украли две из его трех рубашек, а потом и деньги. Еще работая в «Карр-Бингеме», он твердо решил, что никогда но примкнет к племени постоянных обитателей гостиниц. Ведь он вырос в семейном доме. И теперь многому научился, из ночи в ночь слушая сонную воркотню постояльцев, наблюдая их внезапные пробуждения, тяжелый, неосвежающий сон бездомных людей.

Рекомендательное письмо доктора Гиллиза пригодилось. Он целый день продавал мужское белье, стоя за узким магазинным прилавком. Через три недели он бросил это место, чтобы отоспаться. Когда он заявил, что уходит, ему предложили повышение, но он отказался. Он целый день сортировал чеки, сидя за столом в банке. Он нанялся посыльным в адвокатскую контору, с утра до вечера бегал из помещения в помещение — «работа для краснокожего», как говорили многие. Он использовал все возможности быть полезным, подчас даже создавал их сам. И всюду он наблюдал, вникал, взвешивал и отбрасывал профессию за профессией. Он присматривался к начальникам — к их рукам и глазам, их взаимоотношениям с подчиненными, их манере здороваться и прощаться. Ни разу в жизни он не бывал в театре, но, когда в Коултауне в воскресной школе устраивались представления на сюжеты из Библии, ему случалось изображать царя Ирода и Артаксеркса, и он усвоил, что, играя на сцене, главное — это быть как можно менее естественным. По-видимому, чем более высокое положение занимал человек, тем больше он «играл». Приходя утром в контору или магазин, начальники не здоровались с подчиненными — они «играли» начальников, здоровающихся утром с подчиненными. Каждая их улыбка, неодобрительный взгляд или покашливание рассчитаны были на то, чтобы подчеркнуть их высокое положение, деловитость, и вспыльчивость. Они ятю боялись — да, именно боялись сделать хоть один естественный жест, естественно сказать хоть одно слово. Не укрылись от Роджера и разрушительные последствия неподвижного образа жизни — бунт организма против долгих часов, просиживаемых в конторском вертящемся кресле: одутловатость черт, раннее брюшко, быстрая утомляемость во второй половине дня, прерывистое дыхание, растущая раздражительность, таблетки соды и плевательница рядом. Роджер редко размышлял о своем отце, но отец оставался для него эталоном Мужчины. Вот уж кто никогда в жизни не «играл»! Интересно, думал он, все эти коммерсанты, банкиры и адвокаты, каковы они дома, перед женами и детьми? «Играют» ли они так же мужей и отцов? Разумеется, да. Он это много раз видел в Коултауне — вот хотя бы отец Джоэля Миллера или отец Джорджа Лансинга, несравненный и незабываемый Брекенридж Лансинг. Джон Эшли начинал свой день, громко распевая перед зеркалом для бритья. Потом в доме поднималась веселая кутерьма: «Эй, поросята, ванная свободна! Кто опоздает к завтраку, тот растяпа!» Уж, наверно, никто из этих деятелей не поет за бритьем. Джон Эшли уезжал на работу в отменном настроении и за день успевал побывать всюду — и в конторе, и в шахте, и в мастерских, и в лазарете, и в лавке компании. Роджер твердо решил, что никогда не изберет для себя «сидячей» профессии. Кроме прочего, он еще смутно догадывался, что все это лицедейство в значительной мере связано со стремлением представить жизнь бизнесмена более сложной, чем она есть на самом деле.

Житейский опыт сам по себе не может служить образованием, хотя нередко приходится слышать такие речи, да еще и с оттенком похвальбы. Близость к чужому горю сама по себе не делает человека отзывчивей. Тут должен сыграть свою роль случай.

Роджер был ошеломлен многолюдьем Чикаго. Кишащая человеческая толпа действовала на него угнетающе. По дороге на службу он иной раз останавливался и наблюдал толчею на Ла Саль-стрит. (Первое время ему казалось, что перед ним снуют взад и вперед одни и те же люди.) У каждого мужчины и каждой женщины было свое «я», своя душа. Каждый для себя значил не меньше, чем значил для себя он, Роджер. А через семьдесят лет никого из них, включая и его самого, уже не останется в живых, кроме разве нескольких дряхлых уродцев. И целый миллион новых будет вот так же спешить, суетиться, смеяться и болтать. «Не путайтесь под ногами. Я вас не знаю. Мне некогда — тороплюсь жить».

«Мистер Джош говорил, китайский город Пекин в восемь раз больше Чикаго. Толпа наводит на мысли о смерти; смерть наводит на мысль о толпе… Меня не спрашивали, хочу ли я родиться на свет. Вытолкали в жизнь обманом. На кладбище, вот где, должно быть, всем толпам толпа. „Хорошо съездил, сынок?“, „Приятно провели время, мэм?“… Чикаго похож на огромную часовую мастерскую — так и стучат молоточки со всех сторон. На улицу люди выходят в личине, чтобы нельзя было заглянуть к ним в душу. Толпа судит строже, чем друзья и родные. Толпа — это бог. Ла Саль-стрит — ад в своем роде, здесь тебя судят со всех сторон… Так и до самоубийства дойти недолго.

В пруду Старой каменоломни были миллионы пескарей. Мистер Марден говорил, когда рыбы становится слишком много, она поедает свою икру. Война

— это когда недостает пищи.

Толпа наводит на мысль о деньгах. У каждого лежат деньги в кармане. Металлические, бумажные. Эквивалент определенного количества труда, и качества тоже. Большей лжи не бывало на свете. Мистер Джош мне рассказывал про Пульмановскую забастовку девяносто четвертого года…

Толпа наводит на мысль о взаимном притяжении полов. У мужчин на улице глаза так и бегают, все выглядывают хорошеньких девушек. А женщины будто надели шоры: смотрят только вперед. Делают вид, что никого не замечают. Все то же влечение к другому полу, оно словно Морковка, подвешенная перед мордой осла. Поддерживает интерес. Как у Шекспира: «Безумцам освещает путь к пыльной смерти».

Толпа наводит на мысль о религии. Для чего господь создал такие несметные множества? Нет, я еще лет пять не стану размышлять о религии. Не знаю, с чего начать. Тоже, верно, морковка перед мордой. Возвышает людей в собственных глазах. Может быть, отец умер. Но для нас с Софи он никогда не умрет. Он живет в нас даже тогда, когда мы о нем и не думаем.