Царица Воздуха и Тьмы - Уайт Теренс Хэнбери. Страница 8
— Ура докторам, — сказала Матушка Мор-лан. — Вот же хитры, окаянные!
— И что с ним случилось потом? — спросил Гавейн. — Долго он прожил в той темной комнате?
— Что с ним случилось? Я как раз к этому и подхожу. Как-то раз ударила буря, и стены замка дрожали, как долгие сети, и немалая часть крепостной стены у них завалилась. Худшей бури в тех местах никто и припомнить не мог, и Король Конор выскочил под открытое небо — испросить у кого-нибудь совета. И нашел он одного из своих судий стоящим снаружи и спросил его, что же это такое творится. А тот судия был человек ученый и все обсказал Королю Конору. И рассказал он ему, что в этот день в оное время наш Спаситель был повешен в Еврее на дереве, и какая от того разыгралась буря, и говорил он Королю Конору о Божьем Завете. И тогда, что бы вы думали, Король Конор Ирландский в правом гневе помчался назад во дворец, дабы сыскать свой меч, и выбежал с ним в самую бурю защищать своего Спасителя, — да так вот и умер.
— Умер?
— Да.
— Ну и ну!
— Какая красивая смерть, — сказал Гарет. — Ему-то она мало добра принесла, но все равно в ней было величие!
Агравейн сказал:
— Если бы доктора велели мне соблюдать осторожность, я бы не стал кипятиться из-за ерунды, а сначала подумал, что из этого может выйти.
— Но ведь это был рыцарский поступок?
Гавейн начал сучить ногами.
— Глупый поступок, — сказал он наконец. — Никакого добра из него не вышло.
— Но ведь он же хотел, чтобы вышло добро.
— Он не для своей семьи старался, — сказал Гавейн. — И вообще я не понимаю, с чего он так разошелся.
— Как же не для семьи? Он старался для Бога, а Бог для всякого человека и есть семья. Король Конор вышел биться за правое дело и отдал за него жизнь.
Агравейн нетерпеливо ерзал седалищем по мягкой порыжелой торфяной золе. Гарет казался ему дурачком.
— Расскажите нам историю, — сказал он, чтобы переменить тему, — про то, как были сотворены свиньи.
— Или про великого Конана, — сказал Гавейн, — как его приколдовали к креслу. Как он прилип к нему и его нипочем не могли с него снять. И тогда они потянули изо всей силы и оторвали его, и им пришлось пересадить ему на зад кусок кожи, — а кожа оказалась баранья, и с тех пор фении носят чулки из той шерсти, что отросла на Конане!
— Нет, не надо, — сказал Гарет. — Довольно историй. Давайте, мои герои, сядем и побеседуем с разумением о серьезных вещах. Поговорим о нашем отце, который отправился воевать.
Святой Тойрделбах сделал изрядный глоток виски и сплюнул в огонь.
— Война — дело важное, — отметил он тоном человека, предающегося воспоминаниям. — Было время, я частенько хаживал на войну, — пока меня не причислили к лику святых. Да только устал я от войн.
Гавейн сказал:
— Не понимаю, как это люди устают от войн. Я бы ни за что не устал. В конце концов, это же самое что ни на есть занятие для джентльмена. Я хочу сказать, это все равно как устать от охоты или от соколов.
— Война, — сказал Тойрделбах, — вещь знатная, если ее не слишком уж много. А когда то и дело сражаешься — как узнать, за что вообще идет драка? Бывали в Старой Ирландии хорошие войны, так они там бились из-за быка или еще из-за чего, и каждый мужчина с самого начала вкладывал в это дело всю душу.
— А почему вы устали от войн?
— Да уж больно много народу я положил. Кому же охота губить смертные души незнамо за что, а то и вовсе ни за что ни про что? По мне так лучше, когда выходят биться один на один.
— Ну, это эвон когда было.
— Да, — сокрушенно сказал святой. — Вот хоть те пули, про которые я вам толковал, — немного было бы проку от этих мозгов, кабы их добывали не в поединке. Потому в них и сила была.
— Я склонен согласиться с Тойрделбахом, — сказал Гарет. — В конце концов, что хорошего — убивать бедных мужланов, которые ничего толком не понимают? Куда правильнее для людей, если они прогневались, биться друг с другом — рыцарь против рыцаря.
— Так ведь тогда и войн не будет, — воскликнул Гахерис.
— Это уже выйдет полная нелепица, — сказал Гавейн. — Для войны нужны люди, куча людей.
— А иначе убивать будет некого, — пояснил Агравейн.
Святой налил себе новую порцию виски, пропел под нос «Самогонка, милый друг, дай те Бог удачи» и взглянул на Матушку Морлан. Он чувствовал, что на него, быть может, вследствие выпитого, накатывает новая ересь, как-то там связанная с безбрачием клира. У него уже имелась одна насчет формы его тонзуры, еще одна, обычная, касательно пасхальной даты, и, разумеется, вся эта пелагианская история, — однако эта, последняя, порождала в нем ощущение, что детям здесь делать нечего.
— Войны, — сказал он с отвращением. — И с какой это стати, скажите, пожалуйста, детишки вроде вас рассуждают о войнах? Вы и ростом-то не выше сидящей наседки. Убирайтесь отсель, пока во мне не народилось к вам нехорошее чувство.
Святые, и Древнему Народу это было отлично известно, не принадлежали к числу людей, с которыми стоило препираться, а потому дети поспешно встали.
— Ну, что вы, — сказали они. — Ваша Святость, мы вовсе не намеревались кого-то обидеть. Мы лишь хотели обменяться идеями.
— Идеями! — воскликнул он, потянувшись за кочергой, — и они, как по мановению ока, проскочили сквозь низкую дверь и стояли теперь под пологими солнечными лучами на песчанистой улице, а в темной комнате за ними громыхали анафемы или что-то очень на них похожее.
На улице пара поеденных молью ослов искала травинки в трещинах каменной стены. Ослов стреножили, так что им с трудом удавалось ковылять, да и копыта у них выросли чрезмерно большие, походившие на бараньи рога или на загнутые коньки. Мальчики тут же их и реквизировали, ибо едва они завидели животных, как в головах у них моментально явилась новая мысль и уже во всей амуниции. Довольно им слушать истории и рассуждать о военных материях, а лучше отправиться на ослах в небольшую гавань за дюнами, — вдруг мужчины, в плетеных яликах выходившие в море, окажутся нынче с уловом. И ослы пригодятся, будет на ком рыбу везти.
Гавейн с Гаретом по очереди ехали на толстом осле — один его стегал, а другой сидел на голой спине. Осел временами подскакивал, но рысью идти не желал. Агравейн с Гахерисом вдвоем взобрались на тощего, причем первый уселся лицом к крупу, по которому и лупил безжалостно толстым корневищем морской травы. И все норовил заехать под хвост, чтобы уязвить побольнее.
Когда они добрались до моря, вид у них был странноватый, — тощие дети, с острыми носами, на кончиках которых у каждого висело по капле, с костлявыми запястьями, переросшими рукава, и ослы, лениво семенившие кругами, подпрыгивая порой, когда в их серые туши впивалась корявая погонялка. Зрелище было странное по причине их коловращения, сосредоточенности на неподвижной идее. Они могли бы составить отдельную солнечную систему в совершенно пустом пространстве, столь неуклонные круги описывали они по дюнам и по жесткой траве заливчика. Хотя, кто знает, может быть и у планет имеется в головах пара-другая идей.
Идея, владевшая мальчиками, состояла в том, чтобы сделать ослам побольнее. Никто не сказал им ни разу, что это жестоко, но, с другой стороны, и ослам об этом никто не сказал. Родившиеся на краю света, они знали о жестокости слишком много, чтобы ей удивляться. И потому в этом маленьком цирке царило согласие, — животные отказывались двигаться, а детей переполняла решимость сдвинуть их с места, и обе стороны соединяла общая цепь, цепь физической боли, с которой обе они согласились, не задавая вопросов. Сама же боль настолько вписывалась в порядок вещей, что ее словно и не существовало, она выносилась за скобки. Животные вроде бы и не мучались, а дети вроде бы и не наслаждались их муками. Всей-то разницы было меж ними, что мальчики находились в бурном движении, а ослы оставались, сколько могли, неподвижными.
Вот в эту-то райскую сцену и за миг до того, как воспоминания о хижине Матушки Морлан растаяли в сознании детей, вплыла по водам волшебная барка, обтянутая белой венецианской парчой, таинственная, чудесная, и пока киль ее резал волны, она сама собою играла некую музыку. В барке находились три рыцаря и измученная морской болезнью ищейная сука. Чего-либо менее отвечающего традициям гаэльского мира невозможно было бы и представить.