Вся королевская рать - Уоррен Роберт Пенн. Страница 56
Дневник на этом кончался. К нему было приложено только письмо Гилберту, написанное чужой рукой, когда Касс так ослабел, что уже не мог писать сам.
«Вспоминай меня, но без всякой скорби. Если одному из нас двоих и повезло, то – мне…»
Атланта пала. В сумятице могила Касса Мастерна осталась безымянной. Один из лежавших с ним в госпитале, некий Альберт Колоуэй, сберег бумаги Касса и кольцо, которое он носил на груди. Позднее, уже после войны, он послал все это с любезной запиской Гилберту Мастерну, Гилберт сохранил дневник, письма Касса, его портрет и кольцо на веревочке, а после смерти Гилберта его наследник переслал пакет Джеку Бердену, изучавшему историю. И вот все это лежало теперь на сосновом столике в спальне Джека Бердена, в той неопрятной квартире, которую он занимал с двумя другими дипломниками – невезучим, прилежным пьяницей и везучим, ленивым пьяницей.
Джек Берден полтора года не расставался с бумагами Мастерна. Ему хотелось знать все о мире, где жили Касс и Гилберт Мастерны, и он очень много о нем знал. Он понимал Гилберта Мастерна. Гилберт Мастерн не вел дневника, но Джек Берден понимал этого человека с головой, словно высеченной из гранита, который жил сперва в одной эпохе, а потом в другой и в обеих чувствовал себя как дома. Но настал день, когда, сидя за сосновым столом, Джек Берден вдруг осознал, что не понимает Касса Мастерна. Ему и не нужно было понимать Касса Мастерна, чтобы получить диплом; ему надо было знать факты из жизни общества во времена Касса Мастерна. Но, не понимая самого Касса Мастерна, он не мог изложить эти факты. Не то чтобы Джек Берден отдавал себе в этом отчет. Он просто сидел за сосновым столом ночь за ночью, уставившись на фотографию, и ничего не мог написать. Время от времени он вставал, чтобы напиться, и долго простаивал в темной кухне с банкой из-под варенья в руке, дожидаясь, пока вода в кране станет похолоднее.
Как я уже сказал, Джек Берден не мог изложить историю того времени, когда жил Касс Мастерн, потому что не понимал самого Касса. Джек Берден не мог бы объяснить, почему он не понимает Касса Мастерна. Но я (тот, кем стал Джек Берден), оглядываясь назад через много лет, попытаюсь это сделать.
Касс Мастерн прожил короткую жизнь и за это время понял, что все в мире взаимосвязано. Он понял, что жизнь – это гигантская паутина, и, если до нее дотронуться, даже слегка, в любом месте, колебания разнесутся по всей ее ткани, до самой дальней точки, и сонный паук почувствует дрожь, проснется и кинется, чтобы обвить прозрачными путами того, кто дотронулся до паутины, а потом укусит и впустит свой черный мертвящий яд ему под кожу. И все равно, нарочно или нет задели вы паутину. Вы могли задеть ее нечаянно – по легкомыслию или в порыве веселья, но что сделано, то сделано – и он уже тут, паук с черной бородой и огромными гранеными глазами, сверкающими, как солнце в зеркалах или как очи Всевышнего, со жвалами, с которых каплет яд.
Но разве мог Джек Берден – тот, каким он был, – все это понять? Он мог только прочесть слова, написанные много лет назад в опустелом доме после того, как Касс Мастерн освободил своих рабов; в адвокатской конторе в Джексоне, Миссисипи; при свече в номере виксбергской гостиницы, после беседы с Джефферсоном Дэвисом; при свете догорающего костра на каком-нибудь биваке, когда в темноте вокруг лежали фигуры солдат, а темнота была полна тихим печальным шелестом – но то не ветер перебирал сосновые ветки, то было дыхание тысяч спящих людей. Джек Берден мог прочесть эти слова, но разве он мог их понять? Для него это были только слова, ибо для него в то время мир состоял из разрозненных явлений, обрывков и осколков фактов и был похож на свалку поломанных, ненужных, запыленных вещей на чердаке. Либо это был поток явлений, проходивших у него перед глазами (или в его сознании), и ни одно из них не было связано с другим.
А может, он отложил дневник Касса Мастерна не потому, что не мог его понять, а потому, что боялся понять, ибо то, что могло быть там понято, служило бы укором ему самому.
Во всяком случае, он отложил дневник, и у него начался один из периодов Великой Спячки. Вечерами он возвращался домой и, зная, что все равно не сможет работать, сразу ложился спать. Он спал по двенадцать, по четырнадцать, по пятнадцать часов и чувствовал, что все глубже и глубже погружается в сон, словно ныряльщик, который все глубже уходит в темную пучину и ощупью ищет там что-то нужное ему, что блеснуло бы в глубине, будь там светлее, – но там нет света. А по утрам он валялся в постели, не испытывая никаких желаний, даже голода, слушая, как под дверь, сквозь стекла, щели в стенах, сквозь поры дерева и штукатурки в комнату пробираются, просачиваются слабые звуки внешнего мира. И он думал: «Если я не встану, я не смогу снова лечь в постель». Тогда он вставал и выходил на улицу, которая казалась ему незнакомой, но как-то томительно незнакомой, как мир детства, в который возвращается старик.
Но вот в одно прекрасное утро он вышел на улицу и не вернулся в свою комнату, к сосновому письменному столу. Дневники в черных переплетах, кольцо, фотография, связка писем лежали там рядом с объемистой рукописью – полным собранием сочинений Джека Бердена, – поля которой уже начинали загибаться вокруг пресс-папье.
Через несколько недель квартирная хозяйка переслала ему большой пакет со всем тем, что он оставил на сосновом столе. Нераспечатанный пакет странствовал с ним из одной меблированной комнаты в другую, из квартиры, где он какое-то время жил со своей красивой женой Лоис и откуда вышел однажды, чтобы никогда больше не вернуться, в другие меблированные комнаты и гостиничные номера – увесистый квадратный пакет, перевязанный ослабшей бечевкой, в выгоревшей коричневой бумаге, на которой постепенно стирались слова: «Мистеру Джеку Бердену».
5
Так закончилось мое первое путешествие в волшебную страну прошлого, моя первая исследовательская работа по истории. Как я уже отметил, она не принесла мне успеха. Зато вторая моя работа имела сенсационный успех. Это было «Дело честного судьи», и я мог от души поздравить себя с прекрасными достижениями. Это было безупречное исследование, и его технический блеск омрачался лишь одной деталью: оно затрагивало живых людей.
Все началось, как известно, ночью, в черном «кадиллаке», когда Хозяин сказал мне (мне, который был тем, в кого превратился студент-историк Джек Берден): «Всегда что-то есть».
А я сказал: «У судьи может и не быть».
А он сказал: «Человек зачат в грехе и рожден в мерзости, путь его – от пеленки зловонной до смердящего савана. Всегда что-то есть».
Черный «кадиллак», гудя, мчался сквозь ночь, пели шины, и черные поля в полосах тумана пробегали мимо. Рафинад лежал на баранке, чересчур большой для него, Хозяин, выпрямившись, сидел рядом с ним. Я видел массивные очертания его головы перед туннелем света, в который неслась машина. Потом я задремал.
Проснулся я оттого, что машина затормозила. Я понял, что мы вернулись к дому Старка. Я выбрался наружу. Хозяин уже стоял на дворе, за воротами, при свете звезд; Рафинад запирал машину.
Когда я вошел во двор, Хозяин сказал:
– Рафинад ляжет внизу на кушетке, а тебе постелили койку наверху, от лестницы вторая дверь налево. Советую вздремнуть, потому что завтра ты начнешь раскапывать, на чем поскользнулся судья.
– Раскопки будут долгие, – сказал я.
– Слушай, – сказал он, – если ты не хочешь этим заниматься, тебя никто не заставляет. Я всегда могу нанять другого. Может, ты хочешь прибавки?
– Нет, я не хочу прибавки, – ответил я.
– Хочешь ты или нет, я прибавлю тебе сотню в месяц.
– Пожертвуй ее церкви, – сказал я. – Если бы я нуждался в деньгах, я нашел бы себе заработок полегче.
– Значит, ты со мной работаешь из любви ко мне, – сказал Хозяин.
– Я не знаю, почему я у тебя работаю, но только не из любви к тебе. И не из-за денег.