Мать моя — колдунья или шлюха - Успенская Татьяна. Страница 51

Какая-то тень проходит по материному лицу. Мать вовсе не разделяет радости Анюты, но ничего не говорит ей, и Анюта продолжает вспоминать подробности из писем невестки.

В этот день мать уезжает со смазанным лицом, а я ломаю голову, пытаясь понять, чего она так расстроилась.

Дожди усадили нас с Анютой дома, даже в магазин мы выйти не можем — стеной вода, да ещё и со снегом.

Соседский велосипед ко мне не прижился, и я к нему тоже. Как-то всегда получалось так, что мы ходили в лес или в магазин вместе с Анютой. Мне больше нравилось идти с ней рядом, чем ехать далеко впереди и время от времени возвращаться. Идти рядом — значит слушать Анютины рассказы. Жила когда-то Анюта на Севере, где полгода ночь, полгода день, там и замуж вышла. Тяжело там и зимой и летом: без дня погибала, а без ночи и подавно, заснуть при дневном свете не могла.

Дождю я обрадовался. Сидеть напротив Анюты под лампой, одетой в жёлтый громадный абажур, точно такой же, какой был у тёти Шуры, положив ноги на Тучку (ей в плохую погоду разрешено жить дома), руками греясь о Павла, смотреть в ярко-голубые детские глаза и под мурчанье Мурзика, лежащего на коленях у Анюты, под шум падающей воды видеть…

…снег чуть не по пояс, верёвки вдоль улицы. Пурга может перенести человека, вместе с лыжами, тяжёлым рюкзаком, чуть не на километр. Пурга может засыпать человека, и, если тот вовремя не очнётся от обморока и не сумеет раскопаться, так и останется навеки погребённым в сугробе. А летом мошка ни на минуту не даёт уснуть или сосредоточиться на работе.

Перерыв на еду, и снова жизнь, неведомая мне раньше.

Анюта крошки со стола не выбросит в помойку — скормит Павлу или Тучке, клубничину в саду не сгноит — натянет полиэтиленовые плёнки на грядки от дождя. И ни одного встретившегося ей в жизни не утеряет — вводит человека за человеком в наше жильё. Больше всех нравится Анюте Вера.

— Вера работала на апатитовой фабрике. По четырнадцать часов. Еле добиралась до койки. Утром глаз не раскроет, так с закрытыми и идёт к грузовику. Грузовик к общежитию подходил в шесть тридцать. Сон и — мужской труд. — Скупые слова роняет Анюта, а я вижу Веру. — Какое-то время так и шло. И вдруг Вера возьми да и создай театральную студию. Откуда силы взялись? Тощая, росточком с меня (мне в ту пору было двенадцать лет), а энергию развила, словно здоровый мужик! Работа осталась та же, а вот куда исчезла усталость? Как уж она людей уговаривала, не знаю, только собрала в свой театр первостатейных. Сначала поставила «Без вины виноватые». Ничуть не хуже, чем в Москве (я уж потом, взрослая, видела с Тарасовой), а может, ещё и лучше, правды больше, и уж очень много каждый из наших артистов страсти вкладывал. Потом поставила «Живой труп». А вот на «Белой гвардии» осеклась. Кто-то привёз ей эту пьесу. В Москве поставили, ну и Вера взялась ставить. На генеральную репетицию комиссия явилась. И нашу Веру увезли. Много лет ничего не слышала о ней и уже после войны узнала: погибла она в лагерях.

Три дня льют дожди, три дня гостят у нас, сидят с нами за нашим столом те, с кем росла Анюта, с кем училась, с кем окопы рыла, с кем и для кого работала.

Что случилось в то лето? Ничего. Ел, спал, гулял, работал, слушал Анютины рассказы, а изменилась вся моя жизнь. Глазу не видно, уху не слышно. Понятна мне теперь материна попытка найти причины жестокости, найти возможности спасти гибнущий мир. Мать, Анюта… в одной связке с погибшими, и я — в той же связке.

В лесу, на поляне, на бревне, с вырезанными на нём именами, я, неожиданно для себя, снова попал на материну дорогу, а с неё — к Свету. Ничего не стал говорить Свет мне, только как бы просквозил Собой насквозь, и я понял: опять я расслабился, припал к Анюте, кормлюсь из её рук, живу из её рук…

Предупреждение без слов, без объяснений, без упрёков… Когда я снова нашёл себя на бревне, с бутербродом и стаканом холодного чая, в тепле Анютиного взгляда, я, тоже неосознанно, поставил стакан на землю, положил бутерброд и кинулся безоглядно к ней. «Нет, — бормотал я исступлённо, — нет, нет!» Я знал, что значит это моё «нет». «Не исчезай», «Не уходи», «Не бросай меня», «Не оставляй одного». Анюта обхватила меня, стала гладить спину и дрожащим голосом принялась утешать:

— Не бойся ничего. Я не брошу тебя никогда. Я всегда буду с тобой. Не бойся.

Она повторяла по многу раз одни и те же слова. А над нами летал Павел и кричал. Что кричал он? О чём предупреждал? Что тщился объяснить мне?

Письмо пришло в субботу, и вынула его из почтового ящика мать, своей рукой, когда возвращалась из леса.

Мы сели завтракать. И письмо лежало около Анютиной тарелки. Анюта разложила пышные сырники по тарелкам, поднесла каждому из нас миску со сметаной, разлила по чашкам молоко. Сыр, колбаса лежали посреди стола на тарелке.

Когда мы с матерью начали есть, Анюта разорвала конверт, водрузила на нос очки и развернула письмо.

Забыв жевать, я уставился на неё. Сжалось сердце, когда я увидел бледность, залившую лицо Анюты, и её непропорционально большие — за очками — глаза.

— Что? — спросила мать дрогнувшим голосом, хотя, похоже, она и так знала — что!

Анюта ответила не сразу. И голос её, как и материн, дрогнул:

— «Мама! Ребёнок будет в октябре. Всё продавай и приезжай. Света работу не бросит. Собаку и кошку можешь привезти. Коля».

…Так — через месяц — исчезла из моей жизни навсегда Анюта. С Тучкой и Мурзиком. Кто на очереди?

ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ

1

Без Пашки я в школе — сирота. Одноклассники были фоном нашей с Пашкой жизни. Мы брали в школе лишь то, что давали нам учителя на уроках, и не видели остального. Нет, ребята не враждебны, но я перед ними не защищен. Меня спрашивают о моём лете, о Пашке, я не знаю, что отвечать.

— Оставьте человека в покое, — останавливает их Тося. Она подходит ко мне, к нашему с Пашкой столу. — Хочешь, мы будем опять сидеть вместе?

Коса. Узкое лицо. Зелёная трава, не глаза. С первого класса — передо мной. И сейчас вхожу в их зелень, как в воду. Павел научил меня плыть. Это ощущение, когда плывёшь… наконец поглощено водой напряжение, расправлена каждая мышца.

Кажется, я киваю Тосе, потому что она идёт к своему месту, берёт ранец, возвращается и начинает выкладывать книжки на мой стол.

Смех извлекает меня из воды, снова заковывает в броню. Над нами с Тосей смеются! Пытаюсь увидеть лица, а вижу только рты с хищными зубами, готовыми впиться в меня.

— Жених и невеста… — чей-то голос — сквозь смех.

Кошу глазом на Тосю — вдруг она сейчас убежит на своё место?

— Если бы! Я согласна! — Тося улыбается. Смех гаснет, и я снова понимаю, что ненормален, что не вписываюсь в реальную жизнь, творящуюся вокруг. Происходящее для меня — за гранью моего разума. Что сказала Тося? Сначала ребята смеялись и дразнили нас, почему перестали?

Кто Тося? Отличница, молчальница, тихая мышка? Я щурюсь, глядя на неё, и глаза режет как от яркого света!

Света?!

Нет, я не хочу, чтобы Тося сидела рядом со мной, не хочу, чтобы сердце норовило убежать от меня. Пусть лучше Тося сидит на своём месте, и я буду издалека смотреть на неё. Пусть звучит смех и грозят впиться в меня зубы ребят, лишь бы ничего не случилось с Тосей! Я не хочу, чтобы Свет отнял и её, как отнимает одного за другим всех тех, кто так нужен мне!

Нет, вовсе не дураки ребята в нашем классе, и вовсе не чужды им чувства человеческие — нас растила Софья Петровна! Смелость Тоси оценена. И не только смех потух. Странная тишина повисла над нами с Тосей. Она и в ней — насмешливый голос Тофа «Уж не заболели вы часом все разом, где гвалт?» начали урок математики.

Это был первый за все мои школьные годы урок математики, когда мне приходилось продираться к задаче — я совершал героические усилия, чтобы слышать Тофа и понимать знаки с цифрами на доске. Пурга северной страны Анюты… но у меня нет верёвки, держась за которую, я могу сделать хоть шаг, я должен сам протянуть верёвку между двумя пунктами — мною и Тофом, тоже пытающимся пробиться ко мне.