Возможность острова - Уэльбек Мишель. Страница 39
После очередной медитации, на сей раз в безмолвной темноте грота, пророк снова заговорил. Все внимали ему сосредоточенно, больше того, с каким-то немым, радостным обожанием, словно зачарованные. Насколько я понимаю, этот эффект возникал под воздействием его голоса, гибкой, лиричной интонации, искусных переходов от нежных, созерцательных пауз к восторженному крещендо; сама речь сперва показалась мне несколько бессвязной: он начал с разнообразия форм и красок в природе (призывая нас медитировать о бабочках, существующих, похоже, лишь для того, чтобы восхищать нас своим радужным полётом), потом перешёл к курьёзным способам размножения, присущим некоторым видам животных (в частности, подробно остановился на какой-то разновидности насекомых, у которых самец в пятьдесят раз меньше самки и всю жизнь паразитирует в её чреве, чтобы в нужный момент выйти наружу, оплодотворить её и сдохнуть; видимо, в его библиотеке нашлась какая-то книжка вроде «Занимательной биологии» — такие, скорее всего, есть для всех научных дисциплин). Из этой груды разрозненных фактов выросла, однако, главная мысль, которую он затем и изложил: Элохим, сотворившие нас — нас и все формы жизни на этой планете, — были, безусловно, учёными высочайшего уровня, и мы, следуя их примеру, должны чтить науку, основу всякой практической деятельности, уважать её и предоставлять средства, необходимые для её развития; особенно же мы должны гордиться тем, что в наших рядах находится один из самых выдающихся учёных нашего мира (он указал на Мицкевича, который, привстав, сухо поклонился толпе, встретившей его громом аплодисментов). Однако Элохим, питая глубокое почтение к науке, были также — и даже в первую очередь — художниками: наука для них служила лишь средством, позволяющим реализовать то дивное разнообразие жизни, какое можно воспринимать лишь как произведение искусства, самое грандиозное из всех. Только величайшим художникам по силам создать подобное изобилие роскоши и красоты, столь восхитительное многообразие и прихотливую эстетику.
— Поэтому мы безмерно счастливы, — продолжал он, — приветствовать в рамках нашей школы двух исключительно талантливых художников, артистов с мировым именем… — Ион указал в нашу сторону.
Венсан неуверенно поднялся; я последовал его примеру. Люди вокруг зашевелились, расступились, образуя круг, и зааплодировали нам, широко улыбаясь. Невдалеке я увидел Патрика, он хлопал мне изо всех сил и выглядел ещё более взволнованным.
— Наука, искусство, творчество, красота, любовь… Игры, нежность, смех… Как прекрасна жизнь, друзья мои! Как чудесна она и как нам хочется, чтобы она длилась вечно!… И это станет возможным, друзья мои, очень скоро это станет возможным… Обетование дано, и оно свершится.
На этих словах, исполненных мистической нежности, он умолк и, выдержав небольшую паузу, вновь затянул приветственную песнь Элохим. На этот раз ему вторили все, громко отбивая ладонями протяжный ритм; рядом со мной во весь голос пел Венсан; я сам едва не поддался самой настоящей «коллективной эмоции».
Пост завершался в двадцать два часа; под звёздным небом установили длинные столы. Нас приглашали рассаживаться как придётся, не принимая в расчёт привычные дружеские и прочие связи; что не составило большого труда, поскольку стояла непроглядная тьма. Пророк уселся за отдельным столом, на помосте, и все, склонив головы, выслушали его краткую речь о разнообразии вкусов и запахов — ещё одном источнике удовольствий, особенно изысканных благодаря проведённому в воздержании дню; ещё он напомнил о необходимости тщательно пережёвывать пищу. Наконец он сменил тему и призвал нас целиком сосредоточиться на восхитительном человеке, сидящем напротив, на всех потрясающих человеческих личностях в пышном великолепии их удивительных, развитых индивидуальностей, чьё разнообразие также обещает нам неслыханное разнообразие встреч, радостей и удовольствий.
Небольшая пауза — и по углам столов зажглись с лёгким свистом газовые лампы. Я поднял глаза: на моей тарелке лежали два помидора; напротив сидела девушка лет двадцати, с очень белой кожей и длинными, густыми чёрными волосами, спадавшими волнами до пояса; её лицо чистотой черт напоминало картины Боттичелли. Пару минут она играла предложенную роль: улыбнулась мне, заговорила, пытаясь ближе узнать ту потрясающую человеческую личность, какой мог оказаться я; саму её звали Франческа, она была итальянка, точнее — родом из Умбрии, но училась в Милане; о доктрине элохимитов она узнала два года назад. Скоро, однако, в разговор включился её дружок, сидевший справа; его звали Джанпаоло, он был актёр — то есть играл в рекламе, иногда в каком-нибудь телефильме — в общем, занимался примерно тем же, что и Эстер. Он тоже был очень красив: средней длины каштановые волосы с золотистым отливом и лицо, которое мне точно попадалось у кого-то из старых итальянских мастеров, не помню, у кого именно; к тому же довольно крепкий, под футболкой отчётливо проступали стальные бицепсы и грудные мышцы. Сам он был буддистом и на школу приехал из чистого любопытства; впрочем, пока ему здесь нравилось. Оба довольно быстро утратили ко мне интерес и оживлённо заговорили между собой по-итальянски. Они не только великолепно смотрелись вместе, но и, похоже, были искренне влюблены друг в друга. У них ещё не кончился тот упоительный этап, когда открываешь мир другого человека и испытываешь потребность восхищаться тем, что восхищает его, смеяться тому, что его забавляет, когда хочется вместе с ним развлекаться, негодовать, веселиться. В её глазах светилось нежное упоение женщины, которая знает, что её выбрал мужчина, и рада этому, но ещё не совсем привыкла к мысли, что мужчина рядом — её товарищ и спутник, принадлежащий только ей, и говорит себе, что жизнь обещает быть лёгкой и приятной.
Трапеза была, как обычно, скудной: два помидора, табуле, кусок козьего сыра. Но когда убрали столы, в аллеях появились двенадцать невест в длинных белых туниках, они несли амфоры со сладким яблочным ликёром. Постепенно пирующих охватывала эйфория общения, повсюду возникали лёгкие, прерывистые разговоры; многие вполголоса напевали. Патрик подошёл ко мне и сел рядом на корточки; он обещал, что в Испании мы будем встречаться чаще, станем настоящими друзьями, хорошо бы я навестил его в Люксембурге. Когда пророк встал, собираясь заговорить снова, ему восторженно аплодировали минут десять; свет прожекторов окружал его серебристый силуэт поблёскивающим ореолом. Он призвал нас медитировать о множестве миров, обратиться мыслью к звёздам, которые мы видим, и к планетам, вращающимся вокруг них, представить себе разнообразные формы жизни на этих планетах, странные растения, неведомые нам виды животных и разумные цивилизации; некоторые из них, подобно Элохим, достигли гораздо более высокого уровня развития, чем мы, и жаждут поделиться с нами своими знаниями, допустить нас в свой круг, чтобы вместе обитать во Вселенной, проводя время в удовольствии, в постоянном обновлении и в радости. Жизнь во всех отношениях великолепна, сказал он в заключение, и только мы можем сделать каждое её мгновение достойным того, чтобы его прожить.
Когда он спустился с помоста, все вскочили, ученики расступались перед ним, воздевая руки к небу и громко распевая: «Ээээ-лооо-хииим!…»; некоторые истерически смеялись, другие разражались рыданиями. Поравнявшись с Фадией, пророк остановился и легонько потрепал её по груди. Она подпрыгнула от радости и издала что-то вроде «йееееес!». Они удалились вместе, рассекая толпу учеников, которые пели и хлопали как одержимые. «В третий раз! Она удостоилась в третий раз!…» — с гордостью шепнул мне Патрик. Он объяснил, что, помимо двенадцати невест, пророк иногда удостаивал чести провести с ним ночь кого-нибудь из рядовых учениц. Мало-помалу возбуждение спадало, адепты возвращались в свои палатки. Патрик протёр очки, залитые слезами, и обнял меня за плечи, обратив взор к небу. Сегодня исключительная ночь, произнёс он; ещё яснее, чем всегда, ощущаются волны, исходящие от звёзд, волны, несущие нам любовь Элохим. Он уверен, что именно в такую ночь они вернутся на землю. Я не знал, что ответить. Я не только никогда не исповедовал никакой религии, но даже возможности такой никогда не рассматривал. Для меня вещи были точно такими, какими казались: человек — одним из биологических видов, отделившимся от других в процессе долгой и трудной эволюции; он состоял из материи, образующей его органы, а после смерти органы распадались, превращаясь в более простые молекулы; от него не оставалось никаких следов мозговой деятельности, мысли и уж тем более ничего похожего на дух или душу. Я был настолько цельным, радикальным атеистом, что даже не мог воспринимать все эти темы до конца всерьёз. В лицейские годы, когда мне случалось спорить с христианином, мусульманином или иудеем, у меня возникало такое чувство, что их веру нужно воспринимать как некую вторичную систему, что они, естественно, не верили в реальность догматов в прямом, буквальном смысле и речь идёт об условном знаке, своего рода пароле, служившем для них пропуском в сообщество верующих — вроде как гранж-музыка или «Поколение Doom» для фанатов этой игры. На первый взгляд эта гипотеза опровергалась той убийственной серьёзностью, с которой они иногда отстаивали равно абсурдные богословские позиции; но ведь, по сути, так же вели себя и настоящие любители игры: и для шахматиста, и для по-настоящему погруженного участника ролевой игры фиктивное игровое пространство — вещь во всех отношениях серьёзная, можно даже сказать, что для него ничего другого и не существует, по крайней мере на время игры.