Влюбленный дьявол - Казот Жак. Страница 10

- А разве я не должна в свою очередь уважать тебя, Альвар? Но не будет ли это чувство ядом для любви?

- Ты ошибаешься,- возразил я,- оно послужит ей лишь приправой.

- Хороша приправа, от которой у тебя делается такое ледяное выражение лица, да и я сама чувствую, что каменею. Ах, Альвар, Альвар! К счастью, я в этом ничего не смыслю, у меня нет ни отца, ни матери, и я хочу любить тебя всем сердцем, без таких приправ! Ты обязан считаться со своей матерью, это естественно. Но разве недостаточно, чтобы её воля скрепила союз наших сердец? Для чего нужно, чтобы она ему предшествовала? Предрассудки возникли у тебя вследствие недостатка просвещения. Рассуждаешь ты или нет, все равно, они заставляют тебя поступать непоследовательно и странно. Повинуясь истинному долгу, ты возлагаешь на себя и другие обязательства, выполнить которые невозможно или бессмысленно. Наконец, ты позволяешь увести себя с пути, который приведёт тебя к обладанию самым желанным предметом. Ты ставишь наш союз, наши отношения в зависимость от чужой воли. Кто знает, сочтёт ли донья Менсия моё происхождение достаточно знатным, чтобы войти в семью Маравильяс? Быть может, она пренебрежёт мной! Или мне придётся получить тебя не от тебя самого, а из её рук! Кто это говорит со мной человек, предназначенный овладеть высшим познанием, или мальчик, спустившийся с гор Эстрамадуры? И неужели я не должна проявлять щепетильность, когда вижу, что с другими считаются больше, чем со мной? Альвар, Альвар! Так много говорят о любви испанцев; на самом деле гордость и спесь всегда будут у них сильнее любви.

Мне доводилось видеть немало странных сцен; но такой я не ожидал. Я хотел было оправдать моё уважение к матери; это предписывал мне долг и ещё более - благодарность и привязанность. Но она не слушала меня.

- Я недаром стала женщиной, Альвар: ты получишь меня от меня самой, и я тоже хочу получить тебя от тебя самого. Донья Менсия, если она настолько безрассудна, сможет высказать своё неодобрение потом. Не говори мне о ней больше ни слова. С момента, когда ты начал уважать меня, себя, всех на свете, я чувствую себя более несчастной, чем когда ты ненавидел меня.- И она разрыдалась.

Я чуть было не бросился к ногам Бьондетты, чтобы попытаться обезоружить её несправедливый гнев и осушить слёзы, один вид которых приводил меня в отчаяние. Но, к счастью, гордость удержала меня от минутной слабости. Я вышел из комнаты и направился в свой кабинет. Если бы в эту минуту меня заковали в цепи, мне оказали бы большую услугу. Наконец, опасаясь за исход этой внутренней борьбы, я выбежал из дому и устремился к своей гондоле.

- Я еду в Венецию,- крикнул я одной из служанок Бьондетты, попавшейся мне навстречу.- Моё присутствие там необходимо в связи с процессом, начатым против Олимпии.- И я уехал, терзаемый беспокойством, недовольный Бьондеттой и ещё более - самим собой, ибо ясно видел, что мне остаётся выбирать между подлостью или отчаянным безрассудством.

Подъехав к городу, я остановился у первого же причала. С растерянным видом я блуждал по первым попавшимся улицам, не замечая, что надвигается ужасная гроза и мне следует поискать себе убежища.

Дело было в середине июля. Вскоре разразился сильнейший ливень, смешанный с градом. Увидев перед собой раскрытую дверь, я устремился в неё: это оказался вход в церковь большого францисканского монастыря. Первая моя мысль была: какой потребовался исключительный случай, чтобы я зашёл в церковь впервые за всё моё пребывание в Венецианской республике. Второй мыслью было упрекнуть себя за такое полное забвение своих религиозных обязанностей.

Желая отвлечься от этих размышлений, я стал рассматривать картины и статуи, находившиеся в церкви; с любопытством обошёл хоры, неф и очутился в конце концов в боковой часовне, слабо освещённой лампадой. Дневной свет не проникал сюда. Внезапно мои взоры привлекло что-то ослепительно белое, стоявшее в глубине часовни. Это был памятник. Два гения опускали в чёрную мраморную могилу женскую фигуру и два других гения в слезах склонялись подле могилы. Все фигуры были из белого мрамора, который казался ещё белее на тёмном фоне. Слабый огонёк лампады отражался в блестящей поверхности мрамора, и казалось, что фигуры светятся изнутри, озаряя сумрак часовни.

Я подошёл поближе, чтобы разглядеть статуи. Они поразили меня безупречной пропорцией своих форм, выразительностью и тонкостью, с какой они были выполнены. Я устремил свой взгляд на главную фигуру. Что это? Мне показалось, что я вижу лицо моей матери. Глубокая скорбь, нежность, благоговение охватили меня. "О, матушка! Не для того ли это холодное изваяние приняло твои дорогие черты, чтобы предостеречь меня, напомнить мне, что недостаток сыновней нежности и моя беспутная жизнь сведут тебя в могилу? О, достойнейшая из женщин! Ты сохранила все права на сердце своего Альвара, каким бы заблуждениям он ни предавался! Он скорее тысячу раз пожертвует своей жизнью, нежели нарушит долг сыновней покорности - он призывает в свидетели этот бесчувственный мрамор. Увы! Меня терзает всепоглощающая страсть. Я не в силах совладать с нею. Только что ты воззвала к моим взорам. Обрати же свой голос к моему сердцу. Если я должен изгнать из него эту страсть, научи меня, как это сделать, не расставаясь с жизнью".

Произнеся эту горячую мольбу с глубоким волнением, я простёрся ниц на земле и ждал в этой позе ответа, который твёрдо надеялся получить,- так велик был порыв охватившего меня чувства.

Теперь я понимаю то, чего не в состоянии был понять тогда: во всех случаях, когда мы страстно молим небо о поддержке свыше, чтобы принять какое-либо решение, даже если мольба наша остается без ответа, мы напрягаем все свои душевные силы в ожидании этой поддержки и тем самым оказываемся в состоянии пустить в ход весь запас своего собственного благоразумия. Никакой иной помощи я не заслужил, и вот что мне подсказал мой разум: "Ты должен отдалить от себя свою страсть, поставив между собой и ею моральный долг. А ход событий сам подскажет, что тебе делать дальше".

"Да,- сказал я себе, поспешно подымаясь,- да, надо открыть свою душу матери и ещё раз искать спасения в её любящем сердце".

Я вернулся в свою старую гостиницу, нанял карету и без долгих сборов отправился в путь по Туринской дороге, с тем чтобы через Францию добраться до Испании. Но перед тем я вложил в пакет банковский чек на триста цехинов и следующее письмо:

"Моей дорогой Бьондетте.

Я расстаюсь с тобой, моя дорогая Бьондетта, а это значило бы для меня расстаться с жизнью, если бы меня не утешала надежда на скорое возвращение. Я еду повидать свою мать; воодушевлённый пленительным воспоминанием о тебе, я сумею убедить её и, получив её согласие, вернусь заключить союз, который составит моё блаженство. Счастливый сознанием, что исполнил свой долг, прежде чем целиком отдаться любви, я посвящу тебе остаток своих дней. Ты узнаешь, что такое испанец, Бьондетта. Ты сама увидишь по его поведению, что, повинуясь долгу чести и крови, он так же свято соблюдает и другой долг. Увидев благотворные следствия его предрассудков, ты уже не станешь называть гордостью то чувство, которое привязывает его к ним. Я не сомневаюсь в твоей любви; она обещала мне полную покорность; лучшим подтверждением тому будет это ничтожное снисхождение к моим намерениям, которые не имеют иной цели, кроме нашего общего счастья. Я посылаю тебе деньги, необходимые для содержания нашего дома. Из Испании я пришлю тебе то, что найду хоть сколько-нибудь достойным тебя, в ожидании того, пока самая пылкая нежность не приведёт навеки к твоим ногам

твоего раба".

И вот я на пути в Эстрамадуру. Стояло чудное время года. Казалось, всё шло навстречу моему нетерпеливому желанию поскорее добраться до родных мест. Издалека уже виднелись колокольни Турина, как вдруг меня обогнала запыленная почтовая карета. Она остановилась, и я увидел сквозь дверцу какую-то женщину, делавшую мне знаки и метнувшуюся к выходу.

Мой кучер тоже остановил лошадей, не дожидаясь моего приказания; я выскочил из кареты, и Бьондетта упала в мои объятия. Она успела лишь вымолвить: "Альвар, ты покинул меня!" - и лишилась сознания.