Киппс - Уэллс Герберт Джордж. Страница 55
Он закашлялся, помолчал, потом снова ткнул в сторону Киппса костлявым пальцем.
— У вас теперь есть случай сравнить два слоя общества. Ну и как, по-вашему, люди, среди которых вы очутились, много лучше или счастливее тех, среди которых вы жили прежде?
— Нет, — раздумчиво ответил Киппс. — Нет. Я на это вроде раньше так не глядел, но… Нет. Не лучше они да и не такие уж счастливые.
— Так вот, поднимитесь хоть до самых верхов, спуститесь хоть в самые низы — всюду одно и то же. Человек — животное стадное, именно стадное (а не рак-отшельник), и никакими деньгами ему не откупиться от своего времени, все равно как не вылезти из собственной шкуры. Куда «и погляди — от самого верха и до самого низа — всюду та же неудовлетворенность. Никто не знает, на каком он свете, и всем не по себе. Стадо не знает покоя, его лихорадит. Старые обычаи, старые традиции отживают или уже отжили, и некому создать новые. Где ваша знать? Где земельная аристократия? Она сошла на нет, едва крестьянин понял, что он несчастлив, и бросил крестьянствовать. Остались только важные вельможи да мелкий люд, и притом все вперемешку. Никто из нас не знает, где его место. И в вагонах третьего класса и в шикарных собственных автомобилях разъезжают все те же хамы, и не отличишь, только что доходы у них разные. Ваш высший свет так же низок, вульгарен, так же тесен и душен для нормального человека, как любой кабак, ничуть не лучше; в мире не осталось такого места, такого слоя общества, где люди живут достойно и честно, так что толку рваться вверх?
— Правильно, правильно! — прямо как в парламенте, поддержал Сид.
— Это верно, — сказал Киппс.
— Вот я и не рвусь, — сказал Мастермен и взял сигарету, молча предложенную Киппсом.
— Нет, — продолжал он, — в этом мире все вывернуто и вывихнуто. Он серьезно болен и вряд ли излечим. Сильно сомневаюсь, излечим ли он. При нас начался тяжкий всемирный недуг.
Он покатал сигарету в своих тощих пальцах и удовлетворенно повторил:
— Всемирный недуг.
— А мы должны его лечить, — сказал Сид и взглянул на Киппса.
— Ну, Сид у нас — оптимист, — сказал Мастермен.
— Вы и сами почти всегда оптимист, — сказал Сид.
Киппс покивал с понимающим видом и снова закурил.
— Откровенно говоря, — сказал Мастермен, перекинув ногу на ногу и с наслаждением выпуская струю дыма, — откровенно говоря, я считаю, что наша цивилизация катится в пропасть.
— А как же социализм? — возразил Сид.
— Люди не способны им воспользоваться, они даже не умеют мечтать о лучшем будущем.
— А мы их научим, — не сдавался Сид.
— Лет через двести, пожалуй, и научим, — сказал Мастермен. — А пока надвигается страшнейший вселенский хаос. Вселенский хаос. Бессмысленная давка, когда люди убивают и калечат друг друга без всякой причины — вроде как в толпе, на митинге или кидаясь в переполненный поезд. Конкуренция в торговле и промышленности. Политическая грызня. Борьба из-за пошлин. Революции. И все это кровопролитие происходит из-за кучки дураков, которые называют белое черным. В такие времена искажаются все человеческие отношения. Никто не останется в стороне. Каждый дурак пыхтит и расталкивает всех локтями. У всех у нас будет такая же веселая и уютная жизнь, как у семьи, которая перебирается на новую квартиру. Да и чего еще можно ждать в наше время?
Киппсу захотелось вставить и свое слово, но не в ответ на вопрос Мастермена.
— А что это за штука социализм, я никак не пойму? — сказал он. — Какой от него, что ли, прок?
Они думали, что у него есть хоть какое-то свое, пусть примитивное мнение, но быстро убедились, что он попросту не имеет обо всем этом ни малейшего понятия; тогда Сид пустился в объяснения, а немного погодя, забыв про свою позу человека, стоящего на краю могилы и чуждого страстей и предвзятости, к нему присоединился и Мастермен. Поначалу он только поправлял Сида, но вскоре принялся объяснять сам. Он стал неузнаваем. Он выпрямился, потом уперся локтями в колени, лицо его раскраснелось. Он с таким жаром стал нападать на частную собственность и класс собственников, что Киппс увлекся и даже не подумал спросить для полной ясности, что же придет на смену, если уничтожить собственность. На какое-то время он начисто забыл о своем собственном богатстве. В Мастермене будто вспыхнул какой-то внутренний свет. От его недавней вялости не осталось и следа. Он размахивал длинными, худыми руками и, быстро переходя от довода к доводу, говорил все более резко и гневно.
— Сегодня миром правят богачи, — говорил Мастермен. — Они вольны распоряжаться, как им вздумается. И что же они делают? Разоряют весь мир.
— Правильно, правильно! — сурово подтвердил Сид.
Мастермен поднялся — тощий, высокий, — засунул руки в карманы и стал спиной к камину.
— Богачи в целом сегодня не обладают ни мужеством, ни воображением. Да! Они владеют техникой, у них есть знания, орудия, могущество, о каком никогда никто и мечтать не мог, и на что же они все это обратили? Подумайте, Киппс, как они используют все, что им дано, и представьте себе, как можно было бы это использовать. Бог дал им такую силу, как автомобиль, а для чего? Они только разъезжают по дорогам в защитных очках, давят насмерть детей и вызывают в людях ненависть ко всякой технике! («Верно, — вставил Сид, — верно!») Бог дает им средства сообщения, огромные и самые разнообразные возможности, вдоволь времени и полную свободу! А они все пускают на ветер! Здесь, у них под ногами (и Киппс поглядел на коврик перед камином, куда указывал костлявый палец Мастермена), под колесами их ненавистных автомобилей, миллионы людей гниют и выводят свое потомство во тьме, да, во тьме, ибо они, эти богачи, застят людям свет. И множатся во тьме массы темного люда. И нет у них иной доли… Если вы не умеете пресмыкаться, или сводничать, дли воровать, вам суждено всю жизнь барахтаться в болоте, где вы родились. А над вами эти богатые скоты грызутся из-за добычи и стараются урвать кусок побольше, заграбастать еще и еще, и все им мало! Они готовы отнять у нас все — школы и даже свет и воздух, — обкрадывают нас и обсчитывают, а потом пытаются забыть о нашем существовании… В нашем мире нет правил, нет законов, в нем распоряжается несчастный или счастливый случай, прихоть судьбы… Толпы нищих и обездоленных множатся, а кучка правителей ни о чем не заботится, ничего не предвидит, ничего не предчувствует!
Он перевел дух, шагнул и остановился возле Киппса, сжигаемый яростью. А Киппс только слушал и уклончиво кивал, пристально и хмуро глядя на его шлепанцы.
— И не думайте, Киппс, будто есть в этих людях что-то такое, что ставит их над нами, что дает им право втаптывать нас в грязь. Нет, ничего в них нет. Мерзкие, подлые, низкие души! А посмотрите на их женщин! Размалеванные лица, крашеные волосы! Они прячут свои уродливые фигуры под красивыми тряпками и подхлестывают себя наркотиками! Любая светская дамочка хоть сейчас продаст тело и душу, станет лизать пятки еврею, выйдет замуж за черномазого — на все пойдет, только бы не жить честно, с порядочным человеком на сто фунтов в год! На деньги, которые и для вас и для меня означали бы целое состояние! Они это отлично знают. И знают, что мы это знаем. Никто в них не верит. Никто больше не верит в благородных аристократов. Никто не верит в самого короля. Никто не верит в справедливость законов… Но у людей есть привычка, люди идут проторенными дорожками до тех пор, пока у них есть работа и пока они каждую неделю получают свое жалованье… Это все ненадолго, Киппс.
Он закашлялся и помолчал минуту.
— Близятся худые времена! — воскликнул он. — Худые времена!
Но тут он затрясся в жестоком приступе кашля и сплюнул кровью.
— Пустяки, — сказал он, когда Киппс ахнул в испуге.
Потом Мастермен опять заговорил, и слова его то и дело прерывались кашлем, а Сид так и сиял и глядел на него с мукой и восторгом.
— Посмотрите, в какой гнусный обман они обратили всю нашу жизнь, как насмеялись над юностью. Что за юность была, к примеру, у меня? В тринадцать меня загнали на фабрику, точно кролика под нож. В тринадцать лет! Со своими отпрысками в этом возрасте они нянчатся, как с младенцами. Но даже тринадцатилетнему мальчишке ясно, что это за ад — фабрика! Там тебя изнуряют однообразным, тяжким трудом, и оскорбляют, и унижают! А потом смерть. И я стал бороться — в тринадцать лет!