Страсти по Максиму (Документальный роман о Горьком) - Басинский Павел Валерьевич. Страница 14
«Якобы» потому, что вся история с убийством Цыганка была придумана Горьким. В письме к Груздеву дядя Яков предстает в более симпатичном виде, в отличие от его сына с «голубой кровью» Саши.
«Дядю Якова Сашка держал в черном теле, называл по фамилии, помыкал им, как лакеем, заставлял чахоточного старика ставить самовар, мыть пол, колоть дрова, топить печь и т. д. Отец же любил его, «души в нем не чаял», смотрел на человека с дворянской кровью в жилах лирическими глазами, глаза точили мелкую серую слезу; толкал меня дядя Яков локотком и шептал мне:
– Саша-то, а Бар-рон…
Барон суховато покашливал, приказывая отцу:
– Каширин, ты что же, брат, забыл про самовар?»
Не этот ли Барон, который, по словам Сатина, «хуже всех» в ночлежке, появится в «На дне» в преломленном фантазией писателя виде? Во всяком случае, пристрастие дяди Михаила к необычным словам («По-азбучному!») Горький использовал для образа Сатина («Сикамбр!», «Органон!»), в чем сам признался в письме к Груздеву. Но опять-таки этих живых черт почти нет в «Детстве» и в повести «В людях». Нет там и речи о том, что Саша, будучи помощником регента церковного хора, пытался носить дворянскую фуражку, но вскоре это запретила полиция. Не сказано там, что Саша прекрасно пел и был вторым тенором в знаменитом церковном хоре Сергея Рукавишникова. Потом он работал «сидельцем» в винной лавке, просчитался, был судим, пытался организовать «Бюро похоронных процессий».
Зато в первых двух частях автобиографической трилогии Горького есть множество подробностей, не имеющих отношения к «прозе жизни». Например, в начале повести «В людях» говорится о влечении сына Якова Саши к магическим обрядам, что заставляет вспомнить слова деда Каширина, обращенные к младшему сыну: «Фармазон!» В самом ли деле суеверный Яков увлекался франкмасонскими книгами, как повар Смурый, приучивший Алексея Пешкова к чтению? Едва ли. Скорее, дед Василий называл Якова «фармазоном» просто потому, что так было принято именовать вольнодумцев вообще.
«Саша прошел за угол, к забору с улицы, остановился под липой и, выкатив глаза, поглядел в мутные окна соседнего дома. Присел на корточки, разгреб руками кучу листьев, – обнаружился толстый корень и около него два кирпича, глубоко вдавленные в землю. Он приподнял их, – под ними оказался кусок кровельного железа, под железом – квадратная дощечка, наконец предо мною открылась большая дыра, уходя под корень.
Саша зажег спичку, потом огарок восковой свечи, сунул его в эту дыру и сказал мне:
– Гляди! Не бойся только…
Сам он, видимо, боялся: огарок в руке его дрожал, он побледнел, неприятно распустил губы, глаза его стали влажны, он тихонько отводил свободную руку за спину. Страх его передался мне, я очень осторожно заглянул в углубление под корнем, – корень служил пещере сводом, – в глубине ее Саша зажег три огонька, они наполнили пещеру синим светом. Она была довольно обширна, глубиною как внутренность ведра, но шире, бока ее были сплошь выложены кусками разноцветных стекол и черепков чайной посуды. Посредине, на возвышении, покрытом куском кумача, стоял маленький гроб, оклеенный свинцовой бумагой, до половины прикрытый лоскутом чего-то похожего на парчовый покров, из-под покрова высовывались серенькие птичьи лапки и остроносая головка воробья. За гробом возвышался аналой, на нем лежал медный нательный крест, а вокруг аналоя горели три восковые огарка, укрепленные в подсвечниках, обвитых серебряной и золотой бумагой от конфет» («В людях»).
На детском языке такие захоронки называются «секретками». Невинная традиция эта сохранилась, по крайней мере, до шестидесятых годов двадцатого века. Но тогда в «секретки» не прятали мертвых птиц, что считалось подобием церковного отпевания усопшего. Даже если похожая традиция и была у детей девятнадцатого века, все равно загадочными представляются слова Саши после того, как Алексей в результате ссоры между ними выбросил воробья через забор на улицу:
«– Теперь увидишь, что будет, погоди немножко! Это я всё нарочно сделал для тебя, это – колдовство! Ага!»
На следующий день Алексей опрокинул себе на руки судок с кипящими щами и попал в больницу. Как тут не вспомнить «фармазона» и слова мастера Григория о Якове, отце Саши, сказанные Алексею:
« – Дядя твой жену насмерть забил, замучил, а теперь его совесть дергает, – понял? Тебе всё надо понимать, гляди, а то пропадешь!
– Как забил? – говорил он, не торопясь. – А так: ляжет спать с ней, накроет ее одеялом с головою и тискает и бьет. Зачем? А он, поди, и сам не знает. <…>
– Может, за то бил, что была она лучше его, а ему завидно. Каширины, брат, хорошего не любят, они ему завидуют, а принять не могут, истребляют! Ты вот спроси-ка бабушку, как они отца твоего со свету сживали. Она всё скажет – она неправду не любит, не понимает. Она вроде святой, хоть и вино пьет, табак нюхает. Блаженная как бы. Ты держись за нее крепко».
Насколько разительно не похож этот образ дяди Якова на тот, что нарисован в письме к Груздеву. И это не единичный пример. В повестях «Детство» и отчасти «В людях» Горький явно мифологизировал семейные линии Кашириных и Пешковых. И хотя положение его в семье Кашириных было таково, что он почти никому (включая свою мать) был не нужен, в тягость, в мифологическом пространстве этой странной автобиографии главная схватка шла как раз за его душу.
Чья сила перетянет? Деда Каширина? Бабушки Акулины? Или кровь отца, Максима Пешкова?
Формально братья Каширины ссорятся из-за приданого вдовы Варвары. Изначальной причиной ее вдовства был Алексей. Свара ведет к разделу между отцом и детьми. В результате, раздробив «дело» и став конкурентами, они разоряются, впадают в нищету.
Отношение дедушки к Алеше очень сложное. Он жестоко избивает его, до полусмерти, а потом приходит к нему исповедоваться. И он никак не может понять: кто Алексей – Каширин или Пешков? Вот их первая встреча на палубе парохода, на котором прибыли Алеша, Варвара, бабушка.
«Дед выдернул меня из тесной кучи людей и спросил, держа за голову:
– Ты чей таков будешь?
– Астраханский, из каюты…
– Чего он говорит? – обратился дед к матери и, не дождавшись ответа, отодвинул меня, сказав:
– Скулы-те отцовы…»
Потом дед Василий будет не раз «придвигать» и «отодвигать» Алешу, пытаясь разобраться, чей он. Дядья же (особенно Михаил) невзлюбят его за то, что в доме появился еще один наследник. И все это – травля Алексея Кашириными, гибель (фактически убийство) любимого им Цыганка, отказ от дома странному человеку, которого Алексей называл «Хорошее Дело», отлучение от дома самого Алексея – в конце концов завершается крахом каширинской семьи.
«Сеяли семя в непахану землю».
Но для краха семьи все же был необходим какой-то внешний, последний толчок. Этим толчком стали незаконный, без согласия отца, брак дочери Варвары с пришлым мастеровым Максимом Пешковым и появление в доме Кашириных Алеши Пешкова. Инстинктивно они чувствовали это и почти все (за исключением бабушки Акулины) не любили этого мальчика. Даже родная мать. Хотя понимала, что Алеша ни в чем не виноват. Сердцу не прикажешь. Не сразу, но со временем он стал понимать это и заплатил родне той же монетой. Лишить душу ребенка любви – нет ничего страшнее этого. Ибо, оформляясь и развиваясь в этой атмосфере «без любви», разум начинает делать свои непредсказуемые выводы о мире, о Боге, о людях.
Бабушка Акулина
А Акулина Ивановна?
Разве она не любила Алексея? Но она не Каширина. Она Муратова. Она добрая. Она святая. За нее советует «держаться» мастер Григорий.
Мифологию образа бабушки Горький прописывал с особой тщательностью и любовью. Поэтому как художник именно здесь он превзошел самого себя. Ничего более нежного, поэтичного, чем этот образ, Горький не создал ни до, ни после повести «Детство». И если бы, кроме этой повести, он не написал ничего, мировая литература все равно пополнилась бы великим писателем, а этот шедевр остался бы не только художественной, но и психологической Загадкой.