Страсти по Максиму (Документальный роман о Горьком) - Басинский Павел Валерьевич. Страница 39
Но уже очень скоро слава Горького начинает не на шутку раздражать Толстого. «Настоящий человек из народа», который так понравился ему вначале своей, с одной стороны, стеснительностью, а с другой – независимостью суждений, превратился в кумира публики, известность которого затмила чеховскую и стремительно, как воды потопа, поднималась к его, великого Льва, олимпийской вершине. Речь идет, разумеется, не о зависти.
Толстой почувствовал, что с появлением Горького наступает какая-то новая эра в литературе. Внешне Горький сохранял преемственность литературных поколений. Горький клялся – и неоднократно – в верности Короленко. Он, как и Иван Бунин, Леонид Андреев, Борис Зайцев, Иван Шмелев и другие писатели-реалисты, с глубоким и каким-то интимным пиететом относился к Чехову. Что же касается Толстого, то для Бунина и Горького он был богом, как, впрочем, и для Чехова. Бунин вспоминал, что каждый раз, отправляясь к Толстому, весьма независимый в поведении Чехов очень старательно одевался. «Вы только подумайте, – говорил Чехов, – ведь это он написал: «Анна чувствовала, что ее глаза светятся в темноте»!»
Для Горького Толстой, помимо писательской величины, являл собой еще и величину духовную, воплощая в себе Человека.
«А я, не верующий в Бога, смотрю на него почему-то очень осторожно, немножко боязливо, смотрю и думаю: "Этот человек – богоподобен"». Эти слова завершают его очерк о Толстом.
Толстой одним из первых почувствовал, что Горький несет с собой новую мораль – мораль масс.
Это насторожило его, потому что решительно противоречило его философии личного спасения через индивидуальное деланье добра, вне лона соборного православия. С Горьким же приходила какая-то новая, искаженная «соборность» в образе социализма. Это тем более насторожило Толстого, что он глубоко понял гордый индивидуализм раннего Горького и его ницшеанские истоки. Особая вера Толстого все-таки не выходила за пределы христианства и не порывала с ним, какие бы «еретические» мысли ни высказывал Лев Николаевич о Божественном происхождении Иисуса и Непорочном Зачатии, как бы разрушительно ни отзывался он о Таинстве Евхаристии (Причастия) и об институте церкви в целом. Гордыня Толстого, как ни парадоксально звучит, имела христианские истоки и проистекала из дерзкого желания «исправить» христианское учение. В этом отношении Толстой был даже ближе к Ницше, чем Горький. Он искал последней правды и хотел очистить христианство от наносной лжи. Горький же, как мы показали, искал уже не правды, а «выхода» из нее.
Поэтому так легко, одним коротким диалогом Луки с Васькой Пеплом, автор «На дне» разрушил идею «Бога в себе» Толстого.
Первые дневниковые записи Толстого о Горьком были, в общем и целом, благожелательны. «Хорошо поговорили», «настоящий человек из народа», «показал нам их (босяков. – П.Б.) во весь рост, любя их, заразил нас этой любовью», «рад, что и Горький и Чехов мне приятны, особенно (внимание! – П.Б.) первый». Но примерно с середины 1903 года отношение Толстого к Горькому, если судить по его дневникам, не просто меняется, но меняется резко. И даже слишком капризно.
«Горький недоразумение», – записывает Толстой 3 сентября 1903 года и раздраженно добавляет: «Немцы знают Горького, не зная Поленца».
Вопрос, который сразу же возникает: при чем тут Поленц? Вильгельм фон Поленц (1861—1903), известный немецкий писатель-натуралист, никак не мог составлять конкуренцию Горькому, который к 1903 году прославился в Германии пьесой «На дне», пьесой о русских босяках и о русской ночлежке. 10 января 1903 года в Берлине состоялась ее премьера в Kleines Theater Макса Рейнгарта под названием «Ночлежка». Пьеса была поставлена известным режиссером Рихардом Валлентином, исполнившим роль Сатина. В роли Луки выступил сам Рейнгарт. Успех немецкой версии «На дне» был настолько ошеломляющим, что она затем выдержала триста (!) спектаклей подряд, а весной 1905 года уже отмечалось пятисотое представление «На дне» в Берлине.
Повторяем, глупо и смешно подозревать Льва Толстого в зависти, но, думается, известный момент ревности в этой записи присутствовал. Не случайно, называя Горького «недоразумением», он вспоминает о немцах. Ошеломительный успех пьесы «На дне» не только в России, но и в Германии уже дошел до его слуха. Толстой слушал «На дне» еще в рукописи в исполнении самого Горького в Крыму, и уже тогда пьеса показалась ему странной, непонятно для чего написанной. Одно дело изображать босяков «во весь рост», чтобы привлечь внимание пресыщенной интеллектуальной публики, напомнить ей о том, что в этом мире огромное количество людей страдают. Это была одна из главных задач всей русской литературы девятнадцатого века, и для Толстого она была творчески органичной. Но в «На дне» он увидел не сострадание к падшим, а манифест новой этики, которая как раз и отрицала это самое сострадание, как «карету прошлого», в которой «далеко не уедешь».
Если бы пьеса не имела такого успеха, Толстой просто посчитал бы, что молодой писатель сделал неверный творческий выбор, и только. Он ведь и до этого упрекал Горького за то, что его мужики говорят «слишком умно», что многое в его прозе выглядит преувеличенно и ненатурально.
Подозрение о ревности Толстого упрочится, если мы прочитаем его дневниковую запись от 25 апреля 1906 года. В это время Горький вместе с гражданской женой актрисой М.Ф.Андреевой с триумфом, но и со скандалом (в Америке их не пустили в гостиницы, так как они не были венчаны) путешествует по стране, встречается с виднейшими американскими писателями, выступает, дает интервью, и все это широко освещается не только в американской, но и в российской прессе. «Читаю газету о приеме Горького в Америке, – пишет Толстой, – и ловлю себя на досаде».
Отрицательное отношение Толстого к Горькому усиливается. Вот записи от 24 и 25 декабря 1909 года. «Читал Горького. Ни то, ни се». Что же он читал? Пьесу «Мещане». Но почему с таким запозданием, ведь это первая пьеса Горького, написанная еще до «На дне»? «Вечер (так у Толстого. —П.Б.) вчера, – пишет он уже 25-го, – читал «Мещане» Горького. Ничтожно».
9,10 ноября того же года: «Дома вечер кончил читать Горького. Все воображаемые и неестественные, огромные героические чувства и фальшь». Опять – «фальшь»! Впрочем, есть добавление: «Но талант большой».
Талант «большой», а вещь «ничтожная» и «фальшивая».
Тем не менее интерес великого старца к «фальшивому» писателю не ослабевает. Запись от 23 ноября того же 1909 года, очень важная:
«Читал после обеда о Горьком. И странно, недоброе чувство к нему, с которым борюсь. Оправдываюсь тем, что он, как Ницше, вредный писатель: большое дарование и отсутствие каких бы то ни было религиозных, то есть понимающих значение жизни убеждений, и вместе с этим поддерживаемая нашим «образованным миром», который видит в нем своего выразителя, самоуверенность, еще более заражающая этот мир. Например, его изречение: веришь в Бога – и есть Бог; не веришь в Бога – и нет Его. Изречение скверное, а между тем оно заставило меня задуматься. Есть ли тот Бог сам в себе, про которого я говорю и пишу? И правда, что про этого Бога можно сказать: веришь в Него – и есть он. И я всегда так думал. И от этого мне всегда в словах Христа: любить Бога и ближнего – любовь к Богу кажется лишней, несовместимой с любовью к ближнему, – несовместимой потому, что любовь к ближнему так ясна, яснее чего ничего не может быть, а любовь к Богу, напротив, очень неясна. Признавать, что Он есть, Бог сам в себе, это – да, но любить?.. Тут я встречаюсь с тем, что часто испытывал, – с раболепным признанием слов Евангелия.
Бог – любовь, это так. Мы знаем Его только потому, что любим; а то, что Бог есть сам в себе? Это – рассуждение, и часто излишнее и вредное. Если спросят: а сам в себе есть Бог? – я должен сказать и скажу: да, вероятно, но я в нем, в этом Боге самом в себе, ничего не понимаю. Но не то с Богом —любовью. Этого я наверно знаю. Он для меня все, и объяснение и цель моей жизни».