Страсти по Максиму (Документальный роман о Горьком) - Басинский Павел Валерьевич. Страница 44
Эту славу он объяснял чем угодно, но только не крупным талантом (впрочем, мастеровитость его признавал).
«Мало того, что это была пора уже большого подъема русской революционности: в ту пору шла еще страстная борьба между народниками и недавно появившимися марксистами. Горький уничтожал мужика и воспевал «Челкашей», на которых марксисты, в своих революционных надеждах и планах, делали такую крупную ставку. И вот, каждое новое произведение Горького тотчас делалось всероссийским событием. И он все менялся и менялся – и в образе жизни, и в обращении с людьми. У него был снят теперь целый дом в Нижнем Новгороде, была большая квартира в Петербурге, он часто появлялся в Москве, в Крыму, руководил газетой «Новая жизнь», начинал издательство «Знание»… Он уже писал для Художественного театра, артистке Книппер делал на книгах такие, например, посвящения: «Эту книгу, Ольга Леонардовна, я переплел бы для Вас в кожу сердца моего!»
Он уже вывел в люди сперва Андреева, потом Скитальца и очень приблизил их к себе. Временами приближал и других писателей».
Живописуя Горького подобным образом, Бунин сперва «забыл» сказать, что среди этих «других писателей» был и он сам, что он охотно печатался в руководимых Горьким периодических изданиях, а еще более охотно – в издательстве «Знание», где писателям платили огромные гонорары, выдавали неслыханные авансы под еще не написанные вещи, что позволяло роскошно жить, ездить за границу. Ничего удивительного, что первую свою поэму – «Листопад» – Бунин посвятил Горькому, как посвятил Горькому Куприн свою повесть «Поединок» (оба посвящения затем были сняты). Он «вспомнит» об этом страницей позже, но скороговоркой: «Мы встречались в Петербурге, в Москве, в Нижнем, в Крыму, – были и дела у нас с ним: я сперва сотрудничал в его газете «Новая жизнь», потом стал издавать книги в его издательстве «Знание», участвовал в сборниках «Знания». Его книги расходились чуть не в сотнях тысяч экземпляров, прочие, – больше всего из-за марки «Знания», – тоже неплохо».
Прочие – это чьи? В том числе и бунинские.
Бунин – великий художник. Но его «некролог» о Горьком говорит о том, что он не выдержал испытания славой… чужой славой. Иначе не стал бы писать и печатать о недавно скончавшемся (и немало сделавшем ему доброго человеке) следующее:
«В гостях, в обществе было тяжело видеть его: всюду, где он появлялся, набивалось столько народу, не спускавшего с него глаз, что протолпиться было нельзя. Он же держался все угловатее, все неестественнее, ни на кого из публики не глядел, сидел в кружке двух, трех избранных друзей из знаменитостей, свирепо хмурился, по-солдатски (нарочито по-солдатски) кашлял, курил папиросу за папиросой, тянул красное вино, – выпивал всегда полный стакан, не отрываясь, до дна, – громко изрекал иногда для общего пользования какую-нибудь сентенцию или политическое пророчество и опять, делая вид, что не замечает никого кругом, то хмурясь, то барабаня большими пальцами по столу, то с притворным безразличием поднимая вверх брови и складки лба, говорил только с друзьями, но и с ними как-то вскользь, – хотя и без умолку, – они же повторяли на своих лицах меняющиеся выражения его лица и, упиваясь на глазах публики гордостью близости с ним, будто бы небрежно, будто бы независимо, то и дело вставляли в свое обращение к нему его имя:
– Совершенно верно, Алексей… Нет, ты не прав, Алексей… Видишь ли, Алексей… Дело в том, Алексей…»
Но кто же был среди этих «друзей»? Вероятно, Скиталец, Леонид Андреев. Несомненно Шаляпин. А сам Бунин? Видимо, смерть Горького действительно вызвала в Бунине «очень сложные чувства», если в конце «некролога» он все-таки решил признаться:
«Мы с женой лет пять подряд ездили на Капри, провели там целых три зимы. В это время мы с Горьким встречались каждый день, чуть не все вечера проводили вместе, сошлись очень близко. Это было время, когда он был наиболее приятен мне, в эти годы я видел его таким, каким еще никогда не видал.
В начале апреля 1917 года мы расстались с ним дружески. В день моего отъезда из Петербурга он устроил огромное собрание в Михайловском театре, на котором выступал с каким-то культурным призывом, потащил и меня туда. Выйдя на сцену, он сказал: «Господа, среди нас такой-то…» Собрание очень бурно меня приветствовало, но оно было уже такого состава, что это не доставило мне большого удовольствия.
Потом мы с ним, с Шаляпиным, с А.Н.Бенуа отправились в ресторан «Медведь». Было ведерко с зернистой икрой, было много шампанского… Когда я уходил, он вышел за мной в коридор, много раз крепко обнял меня, крепко поцеловал, на вечную разлуку, как оказалось…»
Так заканчивается «некролог», тоже вызывающий «очень сложные чувства». Попытка позднего Бунина отстраниться от писателей-реалистов начала двадцатого века, во главе которых стоял Горький, была заведомо обреченной. Сам Бунин это, скорее всего, понимал. Только пристрастным, ревнивым (не в толстовском смысле) отношением его к Горькому объясняется то, что именно в заметках о Горьком Бунин представал в стане литераторов в одиночестве. Это была не столько попытка отстраниться от коллег, с которыми у Бунина были хотя и сложные, но, так или иначе, полнокровные творческие и дружеские отношения, сколько желание вывести себя за круг легенды, когда-то созданной с тяжелой руки Зинаиды Гиппиус, выступавшей в качестве критика под псевдонимом Антон Крайний.
Это была легенда о «подмаксимках». Именно так назвала она писателей-реалистов – Андреева, Скитальца, Телешова, Чирикова и других. Бунин тоже оказался в их числе. До последних дней гордый – не менее гордый, чем Горький, но только по-своему, – Бунин не мог простить этой обиды. В какую ярость он пришел, когда увидел в иллюстрированной газете «Искры» (не путать с большевистской «Искрой») от 2 февраля 1903 года ехидный шарж Кока (псевдоним Н.И.Фидели) под названием «Подмаксимки»! Там Горький был изображен в своей широкополой шляпе в виде большого гриба, под которым росли очень маленькие грибочки с физиономиями Андреева и Скитальца. И уж совсем крохотный грибок с лицом Ивана Бунина стыдливо выглядывал из-за спины… простите, «ножки» Маэстро. К тому времени Бунин был уже автором «Листопада», рассказов «Танька», «На чужой стороне», «Антоновские яблоки».
«Есть, – пишет Бунин, – знаменитая фотография, – знаменитая потому, что она, в виде открытки, разошлась в свое время в сотнях тысяч экземпляров, – та, на которой сняты Андреев, Горький, Шаляпин, Скиталец, Чириков, Телешов и я. Мы сошлись однажды на завтрак в московском немецком ресторане «Альпийская роза», завтракали долго и весело и вдруг решили ехать сниматься». Значит, по крайней мере, внешняя сторона жизни Бунина в начале двадцатого века не слишком отличалась от жизни его соратников по «Знанию»? Просто поздний Бунин, или, вернее, Бунин после «Окаянных дней» и бегства из России, на многое смотрел иначе. Как, впрочем, и Максим Горький.
В дружбе Горького и Шаляпина «звездная» сторона не играла решающей роли. Рожденные и выросшие на Волге, хлебнувшие в детстве и юности горя и тяжелого труда и при этом органически талантливые, Горький и Шаляпин были родственны по природе своей. Куда менее был родственен Горькому Бунин. И даже Куприн, проведший, как и он, горькое полусиротское детство в приюте для престарелых с нищей матерью, не стал Горькому близким другом. В Куприне авантюрность, свойственная и Горькому, сочеталась с армейской выправкой и строгими понятиями о чести бывшего выпускника Московского пехотного Александровского училища.
А вот Шаляпин…
Как же они бросились друг к другу, когда во время следующей, уже не мимолетной, как в Москве, но основательной встречи в Нижнем Новгороде вдруг выяснили, что все это время (до славы) жили где-то рядом и наверняка не раз видели один другого, но так и не познакомились! Вспоминает Федор Шаляпин:
«Хотя познакомились мы с ним сравнительно поздно – мы уже оба в это время достигли известности, – мне Горький всегда казался другом детства. Так молодо и непосредственно было наше взаимоощущение. Да и в самом деле: наши ранние юношеские годы мы действительно прожили как бы вместе, бок о бок, хотя и не подозревали о существовании друг друга. Оба мы из бедной и темной жизни пригородов, он – нижегородского, я – казанского, одинаковыми путями потянулись к борьбе и славе. И был день, когда мы одновременно в один и тот же час постучались в двери Казанского оперного театра и одновременно держали пробу на хориста: Горький был принят, я – отвергнут. Не раз мы с ним по поводу этого впоследствии смеялись. Потом мы еще часто оказывались соседями в жизни, одинаково для нас горестной и трудной. Я стоял в «цепи» на волжской пристани и из руки в руку перебрасывал арбузы, а он в качестве крючника тащил тут же, вероятно, какие-нибудь мешки с парохода на берег. Я у сапожника, а Горький поблизости у какого-нибудь булочника…»