Страсти по Максиму (Документальный роман о Горьком) - Басинский Павел Валерьевич. Страница 72

Тогда в эмигрантской прессе в связи с книгой Горького появилось слово народозлобие, вариант будущей «русофобии».

Но досталось от Горького и большевикам. То есть Горький фактически нарушил соглашение – быть лояльным в отношении советской власти после официального отъезда за границу.

Весной 1922 года в открытом письме к А.И.Рыкову он выступил против московского суда над эсерами, который грозил им смертными приговорами. Письмо было опубликовано в немецкой газете «Форвертс», затем перепечатано во многих эмигрантских изданиях. Ленин назвал горьковское письмо «поганым» и расценил его как предательство «друга». В «Известиях» Горького «долбанул» Демьян Бедный, в «Правде» – Карл Радек.

Значит, война?

Нет, он не хотел воевать.

Да покайся Горький перед эмиграцией (пусть даже самой «непримиримой»), как А.Н.Толстой покаялся перед коммунистами, она конечно же приняла бы его в свой политический круг в качестве персоны № 1. Какой это был бы козырь для международного оправдания эмигрантского движения, в котором оно в то время чрезвычайно нуждалось!

Но возможно, как раз поэтому, за исключением «письма об эсерах», Горький о большевиках молчал и к эмиграции относился прохладно. Дело дошло до того, что он вежливо отказался присутствовать на собственном чествовании в Берлине в связи с тридцатилетием своей литературной деятельности, которое организовали наиболее дружественно настроенные к нему А.Белый, А.Толстой, В.Ходасевич, В.Шкловский и другие.

Горький злится. На всех. На народ, на интеллигенцию. На эмигрантов и большевиков. Внутренне, вероятно, и на себя.

Но именно это позволяет ему в период с 1922 по 1928 год осуществить творческий взлет, который признали даже самые строгие эмигрантские критики (Ф.Степун, Д.Мирский, Г.Адамович) и самые язвительные из критиков советской метрополии (В.Шкловский, К.Чуковский). Да и как не признать достоинств таких произведений, как «Заметки из дневника», «Мои университеты», рассказы 1922—1924 годов!

Он часто любил повторять, что не пишет, а только «учится писать». Даже если согласиться с этим, надо признать, что в эмиграции Горький «учился писать» особенно хорошо.

До 1924 года Горького не пускали в Италию, куда он рвался всей душой, как «политически неблагонадежного». Но вот наконец Италия, Сорренто. (На Капри все-таки не пустили.) Море, солнце, культурный быт. Кто только не побывал у него на вилле – от старых эмигрантов до молодых советских писателей.

Например, приезжал бывший символист Вячеслав Иванов. «Горький встретил своего философского врага с изящной приветливостью, они провели день в подробной беседе, – вспоминает свидетель. – Возвращаясь в «Минерву» (гостиница в Сорренто. – П.Б.), утомленный Иванов должен был сознаться, что не встречал более сильного и вооруженного противника».

Утомленные солнцем. Культурной беседой. На самом деле, влиятельный когда-то и культурнейший из символистов, Вяч.Иванов искал расположения соррентинского отшельника по весьма прозаической причине. По той самой причине, по которой искали его расположения многие писатели эмиграции. Зато другие, как Марина Цветаева, вдруг немотивированно отказывались от встречи с ним. Когда Ходасевич в Праге пытался познакомить страшно нуждавшуюся Цветаеву с Горьким, намекая, что это знакомство может быть ей полезным, Цветаева отказалась. Из гордости. Понимая, каким влиянием обладает эта фигура. В то же время Цветаева была благодарна Горькому за помощь ее сестре Анастасии.

Дело в том, что Горький продолжал оставаться «мостом» между эмиграцией и СССР. И те, кто хотел вернуться домой, понимали, что проще (да и «чище») это сделать через посредничество Горького.

В частности, Вяч.Иванов просил Горького о содействии в решении финансового вопроса: чтобы продлили командировку в Италию от Наркомпроса, организованную Луначарским, и продолжали посылать денежное обеспечение. И Горький немедленно бросился «хлопотать». Он «хлопотал» о многих. Как в России в 1917—1921 годах, так и в «эмиграции».

Итак, фактически считать его эмигрантом нельзя. Это был затяжной, вынужденный отъезд, во время которого Горький не только лечился и писал классические вещи, но и пытался проводить сложную и хитроумную (как он себе представлял) политику по сближению эмиграции и метрополии. Но не так, как А.Н.Толстой, скомпрометировавший себя изданием газеты «Накануне». И уж конечно не так, как муж Марины Цветаевой Сергей Эфрон, завербованный НКВД и впоследствии погубивший не только самого себя, но и свою семью. Горький был слишком умен да и амбициозен для этого. И вообще Горький был Горький. Единственный и неповторимый.

Но это же стало и причиной глубокой внутренней драмы. Художник Павел Корин, посетивший Горького в Сорренто и написавший, возможно, лучший его портрет, гениально «схватил» это. Да, на его картине Горький возвышается над Везувием (так построена перспектива), что можно счесть обычной художнической комплиментарностью. Но как он одинок в своей громадности! Как очевидно неуютно ему на этой скале! Старый Сокол, доживший до крушения своих самых заветных иллюзий и не способный расправить крылья, но понимающий, что бросаться со скалы вниз головой – глупость. Мудрый беспомощный старик, обремененный «семьей» и осаждаемый просителями. Нет, сил в нем еще достаточно. Но опоры уже нет. Только вот эта толстая палка, помогавшая ему еще в его ранних странствиях. Так бы и бил этой палкой по башке всех, кто не понимает, что Человек – «это звучит гордо!»

Возможно, такой (или похожий) взгляд был у Махатмы Ганди в конце сороковых годов, перед тем как его застрелил на улице индусский националист. Тогда, после мировой войны, рушились его главные идеалы, которыми он, говоря словами Толстого, «заразил» индийский народ. Тогда вновь вспыхнул национализм, и великий Ганди оказался «недостаточно» индусом. Как он страдал, видя, что в пламени возбужденных страстей горит то, что он кропотливо созидал всю жизнь, – его идеология «непротивления»!

Но простой народ назвал его Махатмой, что означает «великая душа». Для простых индусов, не для теоретиков национализма, он был почти богом. И до сих пор, подходя к месту его сожжения, надо задолго снимать обувь и идти босиком, как входишь в индусский храм.

А Горький? В двадцатые годы, когда Ганди утверждал свои идеи среди индусов и они триумфально побеждали, Горького с его «социальным идеализмом» «народная власть» выдворила из страны, как при монархии.

О Ганди Горький написал в письме к Федину 28 июля 1924 года: «…В России рождается большой Человек, и отсюда ее муки, ее судороги. Мне кажется, что он везде зачат, этот большой Человек. Разумеется, люди типа Махатмы Ганди еще не то, что надо, и я уверен, что Россия ближе других стран к созданию больших людей».

В сущности, они были антиподами. Ганди был «толстовец», а Горький «толстовство» ненавидел. Ганди воспевал этот мир как вечный, данный от богов, а Горький был богоборцем, воспевавшим торжество «чистой» человеческой мысли.

Хотя в жизни этих людей было немало общего. Трудное детство. Страсть к образованию, «вдруг» проснувшаяся после небрежного отношения к учебе и отчаянного подросткового нигилизма (юный Ганди даже мясо ел, что для людей его касты и веры было ужасным грехом). Жажда справедливости. Предпочтение «духа» материи.

И вообще – два «больших человека», несомненных национальных лидера. Только Горький не стал для русского народа «махатмой», как не стал им Толстой. Скорее всего русским «махатмой» мог быть в начале двадцатого века святой и праведный отец Иоанн Кронштадтский, но революция смела все, что созидал этот человек. И наконец, как ни крути, по крайней мере на двадцать с лишним лет «махатмой» был признан Сталин.

К нему-то Горький и пришел.

Его возвращение в СССР было предопределено массой причин. Назовем некоторые.

Зададим неприятный, но неизбежный вопрос: на какие средства Горький жил за границей? лечился в лучших санаториях, снимал виллу в Италии, содержал многочисленную «семью» из родных и «приживальщиков»?