Евангелие от палача - Вайнер Георгий Александрович. Страница 23

Это несовместимо с нашей идеей равенства. Это идет по части братства. Да только, видно, братство обижает равенство, как равенству претит свобода.

Примчался Кирясов с бутылкой паскудного одесского коньяка — эти краснорожие сукиторгашки лупят за него, как за «Мартель». Все нормально: в нашей безбожной державе воскресенье считается днем трезвости. И в конце-то концов какая разница, чем гнать Истопника — «Мартелем» или одесским «конем»?

Торопливо сунул мне сдачу Кирясов, наверняка трешку себе отжал — в подкожные, разливал по стаканам смолянистую коричневую жижу, бормотал возбужденно:

— Вот, ештвою-налево, ценочки на выпивку стали! И деньги — бумажонки, ни хрена не стоят и вида не имеют: на деньги не похожи, талончики засраные! Помнить, Пашенька, при великом Батьке какие денежки были? До реформы еще? Это ж деньги были, деньги! А не разноцветные подтирочки для лилипутов! Слышь, Ведьманкин? Держава под твой калибр деньги выпускает! Тебя в прежнюю сотнягу завернуть, как в простыню, можно было! Бывалоча, с сотней если, девчушку подберешь, так на эти деньги ее напоишь, накормишь и нахаришь. А сейчас? Ну давайте, братишки, давайте, нырнем вместе во блаженство, ваше здоровьице, наше почтеньице! Булькнули!… Булькнули.

Нырнули вместе. Опалил меня изнутри этот скипидар, задохся я. Пламя внутри полыхнуло. Плыли долго во тьме, погруженные. Потом вынырнули. Кирясов — в блаженстве. Я — в дерьме. В стекляшке. С надоедным прилипалой и грустным лилипутом. Ведьманкин печально слушал счастливого Кирясова:

— Ну скажи сам по чести, мелкий мой: могу я признать эту вшивую десятку равной сталинской сотне? Конечно, не могу, поскольку и в этом Хрущ народ свой надул! Раньше денежки были большие и прекрасные, как вся наша жизнь! А Хрущ, ничтожный человечишко, всю жизнь нам ужал, как нынешние деньжата. Запомни, Ведьманкин: если при коммунизме будет все по справедливости, то мне будут давать старые деньги, а тебе, мелкому, и еще евреям будут давать нынешние… — Почему? — поинтересовался я. — Потому что человек я большой, мне много надо, а Ведьманкин скромным обойдется. А евреям — в наказание за жадность. Еврей никогда от души жаждущему стакан не поставит!… Кирясов стал подробно рассказывать нам про своего знакомого, вроде бы приличного человека, гинеколога Эфраимсона, может он", даже кандидат наук, который разевает пасть, как кашалот, если ему стакан поставишь, а чтобы он сам поставил стакан своему другу и советчику Кирясову — скорее даст себе еще раз обрезание сделать. Все-таки есть неприятная черта у этой нации — жадность…

— Вы, Кирясов, грубый и неблагодарный человек, — с достоинством сказал Ведьманкин. — И зачем вам большие деньги — тоже непонятно, поскольку вы все равно всегда пьете чужое. И насчет еврея этого вы все выдумываете, поскольку никому и никогда стакан ставить вы не будете, даже гинекологу. Думаю, что и Эфраимсона никакого на свете нет, это один лишь плод вашего нахального воображения… Неудержимо весело, радостно расхохотался Кирясов, будто сообщил ему Ведьманкин невероятно смешной анекдот. Долго смеялся, так что и лилипут раздвинул в блеклой улыбке сизые полоски губ. И на приклеенном к стенке кафе линялом плакате смеялись мускулистые микроцефалы, расшибающие молотками цепи империализма на земном шаре. Оглянулся я: и остальные отдыхающие, выпивающие в кафе людишки над чем-то смеялись, приклеенно улыбались, вяло, бессмысленно, будто неохотно. И бабки-душегубки за стойкой скалились над своими страшными колетами. Люди, которые смеются. Гуинплены.

Племя счастливых гуинпленов. Над чем вы смеетесь? Чему радуетесь?

— Нырнем, ребятки! Оросим ливер свой, братишки! — веселился, бушевал Кирясов.

Безбилетный пассажир, вечный «заяц» алкоплавания был счастлив, что успел в трезвое воскресенье прокатиться в ракетах нескольких типов. И еще не вечер.

— Ой насмешил, мелкий мой, ну и сказанул! — смахивал он с глаз ненастоящие, глицериновые слезы. — Сейчас вонзим по стакашку, и помчится коньячок в нас легко и нежно, как Иисус Христос в лапоточках по душе пройдет… И станем сразу молодыми и сильными, как…

Не придумал — как кто станем мы молодыми и сильными, и яростным взмахом, будто шпагоглотатель, вогнал в себя струю дымною «коня», хрякнул так, что все его медали, значки, ордена на пиджаке зазвенели. И я нырнул в коньяк, как в болотный туман, и выскочил с тиной на зубах. А лилипут отпил половину маленькими глотками и сморщился мучительно. Мне было его жалко. Заснул первоклассник однажды и проспал тридцать лет, очнулся — а расти уже поздно.

Только гадостям и поспел научиться. — Плохо мне сегодня, — пожаловался лилипут. — Товарищ у меня погиб. — Тоже мелкий? — участливо поинтересовался Кирясов. — Не-ет, — покачал детской сморщенной головкой лилипут. — Он был рослый… Рослый. Точка отсчета. Неудачник должен жить с лилипутами. Он там будет Гулливером. Мы все лилипуты. А управляют нами обосравшиеся Гулливеры.

Все думают, что они великаны, а они негодны в жизни ни на что, кроме как управлять нами… — Вот, значит… — печально тянул Ведьманкин. — Музыкант он был… в цирке у нас… в оркестре… на электрогитаре играл… замечательно играл… как Ростропович… на гастролях в Саратове водопровод прорвало… электрогитару замкнуло… током его и убило… Кирясов хотел было снова захохотать, но мигом — интуицией безбилетника ракетно-бутылочного транспорта — сообразил, что существует возможность получше.

— Ведьманкин, мы должны помянуть твоего друга, — торжественно и строго предложил он. — Ты этого, мелкий, не знаешь, а мы с Пашей — ветераны, фронтовики, мы-то знаем, как терять друзей боевых. Давай гони на помин души друга бутыль!

Лилипут безропотно достал кошелек и стал отсчитывать мятые рубли и трешки.

Кирясов рядом нетерпеливо переминался, топотал ножищами, изнемогал от желания скорее захватить еще одно место в ракете — и сразу же нахамить поильцу. Нелепая история. Нелепые люди. Нелепо живут. Нелепо умирают.

Электрогитара в роли Суки, электрического стула. Убивает здоровенного жизнерадостного лабуха. Рослого. Наверное, похожего на Кирясова. А на алюминиевом стульчике против меня сидит печальный говорящий лилипут, страдает. Ножки болтаются, до пола не достают. Ему было бы лучше умереть легкой, мгновенной смертью — удар током в разгаре гитарной импровизации, под овации восторженных поклонников его таланта. Большего, чем у Ростроповича.

Всем было бы лучше. Да, видно, нельзя. Ведьманкин зачем-то нужен. Наверное, бездарным Гулливерам нужны лилипуты. Рослых и так многовато. Примчался счастливый Кирясов, быстро разлил коньяк по стаканам, заорал:

— За Пашу выпить нам пора! Гип-гип-ура! Гип-гип-ура! За Пашу выпить нам пора! Он уже забыл, что выпивка перепала ему на помин души замкнувшегося электричеством гитариста. Ведьманкин затряс творожным сырком своего желтенького лица:

— Кирясов! Мы с Павлом Егоровичем хотим выпить за усопшего моего товарища!

Густая пелена уже застилала мне глаза. Дышать почему-то тяжело. По стеклянным стенкам кафе текут толстые ручейки вонючего пота. Смеются микроцефалы с молотками на плакате. Локоть соскальзывает с края стола. — А я разве против? — удивился Кирясов. — Хотите выпить за своего товарища, значит, и я вас поддержу! Сроду Кирясов не бросал друзей в трудную минуту… Вот и появился незаметно у меня новый товарищ. Три товарища. Три товарища. Где бы нам сыскать хорошего писателя, крепкого социалистического реалиста, чтобы написал он про нас захватывающий роман? Три товарища. Говорящий лилипут, усопший электролабух и профессиональный людобой. А то, что кромсшник не знает гитариста, а карлик ничего не знает об опричнике, — это даже интереснее, это лучше. Интрига сильнее. Толкается в мой стакан, чокается со мною Ведьманкин, далеко от меня сидит, на другом конце стола, с трудом его различаю, будто вижу его безволосую мордочку скорбящей мартышки через перевернутый бинокль, и пить хочется, но жутковато: в руке за круглым стеклом словно мазут плещется, жирные темные разво-ды на стенках. Может быть, бабки уже мазут в коньяк льют? Вряд ли. Мазу-том топят котельные. А не людей. А людбми топят котельные?… Истопник… Что притих, страшно?… Где затаился? Хлобыстнем мазута! Чем себя люди не подтапливают! С ревом и грохотом, с палящим жаром рванулась в меня вы-пивка. Гори огнем! Я хотел бы умереть, играя на электрогитаре. Сначала — пияно, а потом уж — форте, электрическим ударом по сжатым в просительную щепоть пальцам. Чего там щерятся за стойкой бабки-душегубки? Почему люди плывут в потеках пота со стеклянных стен? Чего горестно вещаешь, мелкий человек? Зачем жалуешься на Бога, отчего зовешь его Прокрустом?